Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 55
— У тебя нет никакой энергии, Робинзон, — сказал я ему наконец. — Ты бы женился: может быть, это тебе вернуло бы желание жить…
Если б у него была жена, он бы отстал от меня. Ему не нравились мои советы, особенно такие. Он мне даже ничего не отвечал относительно женитьбы. Надо сказать, что совет был глуповатый.
Как-то в воскресенье, когда у меня не было дежурства, мы вышли вместе погулять. На углу бульвара Маньяним мы сели на террасу какого-то кафе. Говорили мы мало, нам, в сущности, не о чем было больше говорить. Во-первых, когда уже знаешь, в чем дело, на что слова? Они служат только для того, чтобы ссориться.
В воскресенье автобусы ходят редко. С террасы было почти приятно смотреть на аккуратный, отдохнувший бульвар. За нами в трактире играл граммофон.
Робинзон проводил меня до маленького городского парка. Мы разговорились о том о сем.
— Плохо то, понимаешь ли, что я не могу больше пить. (Такая ему пришла мысль в голову). Когда я не пью, у меня такие схватки делаются, что мочи нет.
И он сейчас же рыгнул, чтобы доказать мне, что даже тот стаканчик, который он только что выпил, не прошел ему даром. Видишь?..
Мы расстались у его дверей. «Замок сквозняков!» — объявил он. Он исчез. Я думал, что увижу его не скоро.
Дела мои как будто стали немножко поправляться, и как раз начиная с этой ночи.
В один дом меня срочно вызывали два раза. В воскресенье вечером все вздохи, волнения, нетерпение распоясываются. Самолюбие, распустившись, стоит на воскресном посту. После целого дня алкогольной свободы рабы вздрагивают, трудно сдерживать их, они фыркают, храпят и со звоном трясут свои цепи.
В одном только доме комиссариата одновременно происходило две драмы. Во втором этаже кончался больной раком, в то время как на четвертом этаже происходили роды, с которыми акушерка никак не могла справиться. Эта матрона давала всем нелепые советы, продолжая полоскать несчетное количество полотенец. Между двумя промываниями больной она улучала минутку, чтобы сбегать вниз и сделать укол больному раком по десяти франков за ампулу камфарного масла — не как-нибудь! День для нее был выгодный.
Все семьи этого дома провели воскресенье в капотах и без пиджаков, бодро смотря в лицо событиям и поддерживая себя острыми кушаньями. В коридорах и на лестнице несло чесноком и какими-то еще более странными запахами. Собака резвилась, взбираясь на седьмой этаж. Консьержка старалась иметь представление обо всем происходящем в целом. Ее можно было встретить повсюду.
Постановкой драм ведала акушерка, огромная, вся в фартуке. Во втором этаже, в четвертом она прыгала, как мяч, и потела от упоения и злобы. Когда я появился, она сразу обернулась колючим ежом.
Ведь с утра у нее по струнке ходили, она чувствовала себя главным персонажем.
Как я ни старался завоевать ее расположение, держаться в тени, находить, что все, что она делает, прекрасно (несмотря на то что она наделала одни только ужасающие глупости), самый факт моего появления, само мое присутствие было ей отвратительно. Бороться с этим было невозможно. Акушерка, за которой наблюдаешь, обычно приятна, как нарыв. Не знаешь, как с ней поступить, чтобы она возможно меньше причиняла боли. Семьи выходили из берегов кухни и заливали первые ступеньки лестницы и квартиру, смешиваясь с другими родственниками в доме. Сколько их! Толстых и тонких, заспанных и гроздьями скученных под висячими лампами. Время шло, их становилось все больше; являлись родственники из провинции, где ложатся спать раньше, чем в Париже. Им вся эта волынка ужасно надоела. Что бы я ни говорил, родственникам верхней драмы и нижней драмы, все было не так.
Агония второго этажа продолжалась недолго. Тем лучше и тем хуже. В тот самый момент, как он испускает последний вздох, появляется его постоянный доктор, по фамилии Оманон, который зашел просто так, чтобы справиться, не умер ли его пациент, и он тоже начинает на меня почти что кричать за то, что встретил меня тут. Тогда я объяснил Оманону, что воскресенье — день моего муниципального дежурства, что поэтому мое присутствие здесь вполне естественно, и я с достоинством удалился на четвертый этаж.
Женщина там, наверху, продолжала истекать кровью. Еще немного, и она в свою очередь начнет помирать без разговоров. В одну минуту я сделал впрыскивание и опять спустился к оманоновскому пациенту. Там все было кончено. Оманон только что ушел. Но эта сука успел все-таки перехватить мои двадцать франков. Я остался при пиковом интересе. Тут уже я ни за что больше не хотел уступить свое место там, у выкидыша. Я бегом пустился наверх.
Перед истекающей кровью маткой я еще раз давал объяснения семье. Акушерка, конечно, со мной не соглашалась. Можно было подумать, что она зарабатывает на том, чтобы мне противоречить. Но раз уж я нахожусь тут, приходится плевать на то, что ей нравится и что — нет. Никаких фантазий! С выдержкой и умением я мог на этом деле заработать сто франков. Спокойно! И побольше науки, черт возьми! Не поддаваться на замечания и вопросы, пропитанные вином, витающие над вашей невинной головой, — это тяжелый хлеб. Семья выражает свое мнение вздохами и отрыжкой. Акушерка со своей стороны ждет, чтобы я окончательно запутался, сбежал и оставил ей эти сто франков. Только этого ей не дождаться! А квартирная плата? Кто же за меня будет платить? Роды эти тянутся с утра, это правда. Правда, что кровотечение не останавливается, в таком случае надо уметь выждать. Плод не появляется, проход сух и продолжает кровоточить. Это был бы ее шестой ребенок.
Где же муж? Я требую его. Надо было бы его найти, чтобы отправить жену в больницу. Какая-то родственница предложила мне отправить ее в больницу. Мать семейства, которой хотелось уложить спать детей. Но когда мы предложили больницу, каждый начал говорить свое. Одни были за больницу, другие — против, считая, что больница — это неприлично. Слышать они об этом не хотели. На этом основании родственники обменялись резкостями, которые не забудутся. Они вошли в историю семьи.
Акушерка презирала всех. Я же хотел, чтобы нашли мужа, чтобы посоветоваться с ним и решиться на что-нибудь. Он неожиданно отделился от одной из групп, еще более нерешительный. Между тем решать должен был ведь именно он. Больница или нет? Как он хочет поступить? Он не знает. Он хочет посмотреть. И он смотрит. Я показываю ему дыру жены, откуда просачиваются сгустки крови и слышно бульканье, потом всю его жену целиком, и он смотрит. Она воет, как большая собака, попавшая под автомобиль. В общем, он не знает, чего хочет. Ему подают стакан белого вина для поддержки сил. Он садится. Но его все-таки не осеняет.
День он проводит на тяжелой работе. Его все знают на рынке и особенно на вокзале, где вот уже пятнадцать лет он грузит мешки зеленщиков, и не какие-нибудь мелкие, а большие и тяжелые. На нем широкие штаны и куртка. Они не сваливаются, но вид у него такой, будто ему не важно, даже если он их и потеряет. Кажется, что ему важно только крепко стоять на земле, и он стоит раскорякой, как будто ожидая, что вот-вот земля под ним затрясется. Зовут его Пьером.
Все ждут.
— Как ты думаешь, Пьер? — спрашивают его все окружающие.
Пьер почесывается и садится у изголовья жены, точно он ее больше не узнает, жену, которая производит на свет столько страдания, и Пьер пускает что-то вроде слез и опять встает. Тогда ему задают опять тот же вопрос. Я уже приготовил пропуск для больницы.
— Думай же, Пьер! — умоляют его все.
Он старается, но ничего не выходит. Он встает и, пошатываясь, идет в кухню, унося с собой стакан. Ждать больше не стоит. Сомнения мужа могут продолжаться целую ночь — это было ясно для всех. В таком случае лучше уйти.
Сто франков мои плакали, вот и все!
Очень я был разочарован всем случившимся в это воскресенье, и к тому же я устал!
На улице я не прошел и ста метров, как замечаю Робинзона, который идет мне навстречу, нагруженный какими-то досками, большими и маленькими. Несмотря на темноту, я его сразу узнал. Он был очень смущен встречей со мной и хотел увильнуть, но я его остановил.