Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 59

Ладно бы одни эти пожары, истинная причина которых для большинства столичных обывателей так и осталась тогда неясной. На стихийное бедствие не походило: пожары вспыхивали в разные дни в совершенно разных частях города и кварталах. Ясно было лишь, что действуют не грабители: пожары нигде не сопровождались хищениями. Но кто же все-таки?.. Испуганный размерами беды, оцепенением властей, темными слухами, Никитенко заносит в дневник: «Очевидно, существует какой-то заговор, ветви которого распространены далеко. Бедная Россия! Каким хаосом тебе угрожают!»

В правительственных кругах утверждали, что поджоги находятся в прямой связи с недавно разбросанной по городу прокламацией «Молодая Россия». Дыма, мол, без огня не бывает.

А с другой стороны, все настойчивей стали расползаться слухи, что пожары эти едва ли не санкционированы сверху, чтобы набросить тень на студенчество, резко повернуть общественное мнение вправо. И сухо зашелестело в прогорклом воздухе еще непривычное, режущее слух слово: провокация… Полиция, мол, сама баловалась с огнем… Но тогда выходило, что и всевозможные подметные воззвания, и привозные тиражи «Колокола», и некоторые номера «Современника», и нападки на правительство справа, со стороны катковского «Вестника» или аксамовского «Дня», — словом, все-все, хотя бы слегка припахивающее гарью, следовало бы посчитать гигантской интригой властей против невинной младости.

Пожары потушили, и молва приутихла. На Руси не в диковинку гореть всем миром. Диковиной для людей гончаровского поколения было иное. Если в прежние времена тайные общества в Российском государстве пополнялись за счет представителей высших классов, то теперь пошли по земле совсем иные трещины. Кто б мог подумать лет, к примеру, еще с десяток назад, что невиданной рассадой вольнодумцев снабдит нивы отечественного просвещения российский поп — сей извечный молитвенник и утешитель вседержавной паствы?

Но именно так и получалось. Почему-то как раз из длинноволосых семинаристов-поповичей выходили самые бойкие общественные заводилы, самые рьяные потрошители лягушек и отрицатели «бессмертной души». Попутно с ними появились и представители иных низших сословий, званий и чинов — какие-то купеческие и почтмейстерские, унтер-офицерские и мещанские сынки и дочки. Это ватажище под именем разночинства с каждым годом все гуще и гуще заполняло дешевые столичные комнатенки, скамьи аудиторий и анатомических театров. И ладно бы занимались они с толком собственным делом медициной или математикой, химией или инженерией. Нет, они явно желали наложить отпечаток своих не очень пока понятных убеждений на жизнь общества, взятого в целом.

В притязаниях нынешней молодежи, которые ею преподносились как чуть ли не небесное откровение, никого еще до сих пор не осенявшее, Гончаров с досадой видел повторение уже бывших на его веку либо на веку его предков ошибок и заблуждений. Снова замелькали девизы, которые некогда были потоплены в крови французской революции. Снова стали входить в обиход книжки Фурье и других утопистов. Правда, в придачу к ним объявились и новые апостолы — какой-то Прудон, какие-то Бюхнер и Молешотт, — кое-что из их сочинений и ему по служебной надобности приходилось проглядывать. Но, надо сказать, кроме нескольких хитроумных и неожиданных обоснований атеизма, немного он тут нашел оригинального. Как правило, все сводилось в конце концов к тому, что человек-де сам со страху выдумал себе богов и понятия о душе, совести, грехе, и пора всю эту историческую рухлядь свалить в кучу и поджечь.

Философствование такого рода было, на его взгляд, занятием неглубоким и не стоящим того, чтобы его серьезно оспаривать. Но именно легковесные поделки и служат всегда лучшей приманкой для неустоявшихся умов. Разглагольствования какого-нибудь французского или германского профессоришки о том, что пресловутая душа на самом деле есть лишь комбинация химических элементов и животных энергий, — такие разглагольствования в силу своей примитивности скорее всего и усваиваются нестойкими юнцами. И вот уже слышны отовсюду крики о том, что старшие поколения их обманывали, кормили какими-то сказками и баснями, какими-то идеальными понятиями, за которыми в натуре ровно ничего не стоит.

С великим огорчением обнаружил однажды Иван Александрович, что прилипчивые откровения европейских учителей способны, оказывается, смутить и кое-кого из людей близкого ему круга. Дошли до него слухи, что младший сын его сестры, Александры Кирмаловой, Владимир, которого он ей в свое время посоветовал определить в Московский университет, стал рьяным почитателем вульгарных теорий, молится на «Stoff und Kraft» [8]Бюхнера. А вот учится из рук вон плохо, прочно увяз в «вечных студентах», с каждым годом все настойчивей тянет с матери деньги, а у той и без него хлопот полон рот. Но раз доказано, что совесть — выдумка, то отчего бы и ему не покуражиться?

Сколько раз уже Иван Александрович в письмах к сестре высказывал беспокойство за будущее Владимира: времена подступают такие, что легче всего сбиться с круга. Он, признаться, и за старшего отпрыска Кирмаловых, Виктора, в первые годы, как тот приехал в Петербург, сильно побаивался. Очень уж ленивым и неосновательным показался ему племянник. Чтобы хоть как-то дисциплинировать родича, Гончаров даже поручил ему однажды переписать набело несколько глав «Обрыва». Слава богу, Виктор постепенно выправлялся: поступил на службу, на должность хотя и незначительную, но позволявшую жить безбедно. Понимал, что более всего надо надеяться на себя, на свои способности, а не на материн кошелек и не на дядины редкие гонорары. Когда племянник сообщил Гончарову, что познакомился в одном столичном доме с девушкой и хотел бы предложить ей руку, тот пожелал повстречаться с невестой, отписал подробно сестре: на его взгляд, выбор безупречен.

С Виктором, кажется, и дальше все будет ладно. Но вот о Владимире вести поступали все хуже и хуже. Учебу совсем забросил. Когда дядя через одного своего московского приятеля попробовал было устроить его куда-нибудь на службу — на крайний случай хоть в купеческую контору, — обиделся. Ну как же, станет он служить этому косному византийско-азиатскому государству, над которым давно уже посмеиваются все просвещенные умы Европы. Гражданский долг он понимает вовсе не так, как понимают его квасные патриоты жандармского отечества. Он тоже гражданин, но целого мира…

А потом — нелепая женитьба, жизнь на средства супруги, дети, кормить и воспитывать которых он тоже не считал своей обязанностью. В обществе будущего воспитанием детей станут заниматься в особом фаланстере. Тогда-то, после всеобщего переустройства, и он поработает засучив рукава. Сейчас же — ни-ни! Сейчас надо расчищать почву под громадные стеклянные дворцы, а не корпеть в какой-то там конторе, провонявшей «Домостроем».

Но еще большие огорчения принесли Ивану Александровичу перемены, которые он с некоторых пор стал замечать, и все чаще с совершенно непредвиденной стороны — а именно, в образе мыслей, а затем и в поведении… Старушки. Ну ладно юнцы и юницы! Но почему Екатерина Павловна, с ее безукоризненным, будто самой природой отшлифованным вкусом, нет-нет да и выскажет что-нибудь звучащее в ее устах просто-таки несуразно?

В 1863 году, когда весь Петербург читал «Что делать?» Чернышевского, на нее будто затмение нашло. Эту, по мнению Гончарова, нехудожественную, белыми нитками сшитую агитационную вещь она чуть не до небес превознесла.

А потом с Екатериной Павловной стали твориться и вообще невероятные вещи. Летом следующего года она, возвращаясь на пароходе по Волге с кумысного лечения, познакомилась с каким-то студентом. Вскоре этот студент стал появляться в их доме на Лиговке. Сердобольная Старушка рекомендовала его как очень способного молодого человека, которому нужно хоть немножко помочь: у него почти нет средств к существованию, родители люди бедные, да и живут за тысячи верст отсюда, в Сибири. И вот Федору Любимову — так звали студента — доверено быть домашним учителем в семье Майковых.