Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 62

Однако не преувеличивает ли он? На всякий случай Гончаров просит ее подождать с предсказаниями успеха «Обрыву». «Вот когда все кончу (если ничто не помешает) и впечатление будет благоприятное, тогда оброните еще несколько слов на мою плешивую голову.

А может быть, Вы и побраните меня за одну личность: это за Марка».

Когда-то, лет уже с десять назад, она помогала ему с главами, где эта личность только-только заявляла о себе. С тех пор в Марке в громадной мере усилены свойства, которые могут и ее задеть лично.

И что же, в предчувствии своем он не обманулся. Прочитав роман, Екатерина Павловна присылает ему еще письмо, на этот раз большое. Хотя не в столь резкой форме, как мог он ожидать, но она все же укоряет его за образ Волохова, называя его «пародией на молодых новых людей».

Пародия?! Пусть так, оправдываться он не намерен. Он изобразил Марка таким, каким увидел этот тип людей в жизни. «Произведение искусства не есть ни защитительная, ни обвинительная речь и не математическое доказательство. Оно не обвиняет, не оправдывает и не доказывает, а изображает».

Чтобы Майкова не подумала, что он так много пишет ей с целью выгородить себя как автора, он добавляет в самом конце: «Я так охотно говорю только потому, Екатерина Павловна, что я говорю с Вами. Мое влечение к Вам не есть влечение к хорошенькой женщине — Вы это знаете… Вы помните, как охотно я спешил к Вам и предпочитал Вашу комнату в Вашей семье аристократическим будуарам(как Вы говорите) и Вашу беседу беседе с раздушенными барынями— отчего же? Ведь у меня «любовных» видов на Вас не было и никакой такой благодати от Вас я не ждал? Следовательно, в женском Вашем уме и честном характере находил большие красоты, нежели на красивых лицах и плечах «раздушенных барынь».

И еще одно письмо он ей напишет по поводу «Обрыва». Тут речь уже пойдет не о Марке, а о Вере. То есть Гончаров решится поддержать разговор, еще более близкий к личномуЕкатерины Павловны. Его корреспондентка, видимо, далеко не удовлетворена и образом главной героини романа. Куда, за кем пойдет Вера? Автору ясно, что не за Марком. Потому что там — тупик. «Дальше Вере идти некуда — Вы сами сознаетесь, что ничего еще не выработалось».

А вот что касается ее, Екатерины Павловны, будущности, то тут он обязан, долгом своим считает, писательским и человеческим, еще раз вслух и категорически сказать, пусть эти слова и малоприятны ей:

«…какие бы противные и неприятные ни были стороны в Вашем прежнем быту, но все же… у Вас с Вашим прошедшим столь четкая живая связь — (трое детей) — что мне казалось — и натура, и ум… все должно было бы влечь обе стороны одна к другой — и если этого нет, то остается предположить некоторую заглушенность, то ли неразвитость той стороны, которую относят к понятию о сердце. Вот какие долги и обязанности признаю я неизбежными, т. е.: те, которые налагает эта связь или… порывами сердца особенно у женщин. Вы нужны Женчуше, не за тем, чтобы вывозитьдевочку, искатьженихов, а приготовить ее быть женщиной, а Варю — мужчиной — Вы обладаете огромными качествами и естественно, думал я, прежде всего употребить их на произведенное Вами на свет поколение» [9].

Невозможно сказать, когда именно (да и так ли уж важно), но всю эту фразу гончаровского письма Екатерина Павловна мучительно долго, кружевными линиями слабого перышка зачеркивала, зачеркивала, затемняла, пока не стало видно, как ей казалось, ни слова из обвинения, против которого не было у ней, у матери, оправданий.

После этого письма их переписка прекратилась навсегда.

НА ПОДСТУПАХ К «ОБРЫВУ»

В биографическом повествовании, если говорить о нем как об особом жанре, наиболее специфичным, пожалуй, носителем жанрового своеобразия является фактор времени. Нужды биографии то и дело заставляют отрываться от медленно становящейся линии судьбы — то забегать на несколько или на много лет вперед, то отступать на несколько или на много лет назад. Биографическое время снует, как челпок в ткацком станке, сопрягая далеко отстоящие, но внутренне близкие события и состояния. Такая пульсация времени тем заметнее, чем длительнее жизнь героя биографии, чем богаче эта жизнь внешними, а особенно внутренними событиями. Хронологические скачки вступают в соответствие с самосознанием героя, ибо самосознание тоже сплошь да рядом «живет» в иных временах, порою резко не совпадающих с тою сиюминутной данностью, в которой находится человек. Он то погружается в воспоминания, то забредает фантазией далеко вперед.

Уже дважды в этой книге мы приближались к рубежу, когда Гончаров завершил наконец работу над «Обрывом». А из названия новой главы явствует, что нужно опять отойти на некоторое расстояние от неподатливого рубежа.

Но так ведь бывало и у автора «Обрыва». В мыслях, в сокровенных чаяниях, в удачливых творческих снах он, может быть, уже видел роман готовым, завершенным, а себя — счастливо свободным от многолетнего гнета. Но всякий раз, возвращаясь к действительности, приходилось остужать разогнавшееся воображение: книги еще нет.

Свой последний роман писатель поистине выстрадал. Мало того, что ему неимоверно трудно оказалось взяться за осуществление своей «программы». Еще труднее оказалось удержать взятое в руках. За последние, самые напряженные восемь лет работы над «Обрывом» Гончаров несколько раз был близок к тому, чтобы вообще насовсем отказаться от начатого. Были месяцы, когда он дорабатывался до явного психического истощения. Были отдельные минуты, когда он, по-видимому, впадал в галлюцинаторные состояния, и они потрясали его организм примерно так же, как припадки эпилепсии психику Достоевского. Было, наконец, состояние такой опустошенности и оставленности, что его соблазняла мысль о самоубийстве.

Еще в дореволюционной биографической литературе, посвященной Гончарову, начал складываться канон, исходя из которого этого писателя принято было изображать едва ли не самым «благополучным» из русских классиков XIX века. В его облике на первое место выставлялись черты невозмутимости и горацианской уравновешенности. (Ю. Айхенвальд в «Силуэтах русских писателей» эффектно изрек: «Гораций с Поволжья…») Говорили о тихой мечтательности, о неизменном внешнем и внутреннем спокойствии Гончарова, граничащем едва ли не с равнодушием. От такого канона веет чем-то прохладно-мраморным, стилизованным под расхожую «антику» буржуазных салонов. В писателе хотели видеть законченного джентльмена, воспитавшего в себе умение не волноваться ни по какому поводу.

Между тем «благополучного» Гончарова никогда не существовало, и тем более не могло его существовать в 60-е годы, на подступах к «Обрыву». Против мифа о тихом, уравновешенном Гончарове вопиет почти каждая страница его писем этих лет, касающихся работы над романом.

Ничто не дается человеку даром — это порядком уже примелькавшаяся аксиома в истории написания «Обрыва» обнаруживает свой изначально суровый смысл. Роман буквально поглотил своего автора, как библейский кит поглотил пророка Иону. «Обрыв» выпил из писателя по капле почти все творческие соки. После этого романа что-то оборвалось внутри Гончарова. Причем он как будто заранее догадывался, что так и будет. И все-таки пошел навстречу уготованному, имея множество возможностей уклониться.

Очень часто писательство начинается с веселой игры, с завлекательного быта, с патоки, которой услужливые зазывалы усердно обмазывают фасад литературы. Нельзя сказать, чтоб именно так начиналось у Гончарова. Его первому роману предшествовали годы упорного литературного ученичества. Со временем у него выработалась сноровка человека, который по писательской борозде ступает тяжелой поступью пахаря. Но полный вес бремени художества ему суждено было ощутить позже, когда замаячил впереди «Обрыв». Тем, кто хоть краем глаза хочет увидеть, что такое кровавый пот писательства, нужно бы знать несколько раскрытых в своих подробностях примеров. Пример Льва Толстого, десятки раз перемарывающего одни и те же заклятые страницы. Пример Достоевского, для которого писание каждого нового романа уподоблялось работе с каторжным кайлом. И пример Гончарова, так долго, так мучительно медленно идущего к своему «Обрыву».