Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 40
— Дурак, — неестественно-спокойно сказал капитан. — Ты дурак. Он тут батальон положил. Надо полагать, переживает. Да и сверху наверняка холку намылили — от какого-нибудь «самого». Не обсуждай старших. Рановато, да и не положено.
В траншее, шагах в тридцати от блиндажа (они по-прежнему ступали по дощатому настилу; внизу взбулькивала, плескалась вода), капитан подался к стенке, пропуская офицера в шинели под ремнями, со «шмайссером». Тот вдруг осекся в шаге, даже как-то осел, а после приблизил лицо к капитану и выдохнул:
— Ты?!
— Коля? — Капитан швырнул папиросу под ноги.
— Живой, — так же тихо выдохнул офицер.
— Не говори, выкарабкался. А ты? Меня же уверяли: похоронен. Толя!
— Постой, постой… Так это ты командир «шурочки»?
— Он самый… Но мне пора. Ждет «шурочка». Пойми, Толя, каждая минута на счету.
Офицер сдернул шапку и закинул «шмайссер» за плечо. Капитан шагнул к нему, тоже сгребая шапку. Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам. В сине-белом зареве ракеты Глеб увидел серо-седые всклокоченные волосы майора (Глеб наконец разобрал его звание) и небритое худое лицо. Майор стоял к нему боком, как раз провалом темной небритой щеки.
Капитан выпрямился, буркнул, напяливая шапку:
— За мной, Чистов, — и зашлепал по настилу, не оглядываясь, опадая на проломленных досках.
А Глеб оглянулся. Майор шагал к блиндажу, все не надевая шапки. Ракета погасла, и Глеб различал лишь черный силуэт, почти слитый с отекающей грязью обшивкой траншеи.
В траншее переговаривались солдаты: по двое, по трое, они попадались все время, но большинство спало на ящиках, скрючась, опав в полушубки, шинели, телогрейки. Гулко в разных местах, почти не затихая, бил кашель, за ним цеплялся и незлобивый матерок, как досада и жалоба на этот самый кашель и вообще озноб, простуду, ломоту в суставах, нескладный сон на ящиках, почти в воде…
Смысл солдатских бесед проскальзывал мимо сознания, уж очень потрясли Глеба события последнего часа, да что там часа — всего этого дня! Только уже вылезая из траншеи, Глеб вдруг выхватил речь нескольких из них. Кучкой темнели они впереди — оттуда медленно, удушливо расползался махорочный дым. Но еще пуще пахло сырой землей, талым снегом, размокшим деревом, испражнениями. Запахи не застаивались, над траншеей их подхватывал ветер…
— …Значит, как туда прибыли…
— Это куда?
— В госпиталь. Меня, значит, за шиворот из кузова…
— Как мешок?
— Точно! За жопу и за шкирку! И потащили внутрь, а я от боли и потери крови, сквозь бинты истек, почти неживой. Ведь не мешок же, человек. А кругом стон, кричат, плачут, зовут матерей, жен! Пахнет кровищей, говном, мочой, — многие же под себя… А мне укол, поверишь, прямо через шинель в руку. До меня ли им мать вашу!..
Несмело позвякивал металл, шлепали сапоги, поскрипывали доски, подсасывая воду. Капитан чиркнул спичкой, собрал ладонь в горсть и закурил. Ветер тут же рванул дым в лицо Глебу. Сверху, наискосок к земле, чертили свой путь бесчисленные хлопья снега. Глеб запахнул полушубок, прижал к боку автомат. Его наполнил восторг перед этой бездной ночи (где — в Пруссии!), обилием снега (такого неожиданного после тепла и голой земли) и волнующей неизвестностью — атака! Он всем докажет: он не дезертир, не предатель, не трус!
Мысль о том, что ему предстоит убивать, не возникала в сознании. Будет просто атака, будет просто бой — все само по себе…
Капитан вдруг запальчиво, но с горечью стал говорить в темноту. Он прикладывался к папиросе, жадно, на всю грудь, затягивался — и бубнил в темноту:
— Тактика для нас, штрафников, одна: лезть в лоб. По-другому не используют. По-другому — не слыхал и не знаю. Эх, солдаты… Что за общая подготовка? Здесь большинство с наукой в несколько дней. Куда там стрелять — зарядить оружие толком не умеют. Их же перебьют, да на выбор! Сейчас по взводам учили, как вставлять запал в гранату, из ста человек это смогли показать, ну, десять. А остальные? Их обучать надо! Месяца полтора натаскивать. Тогда сумеют быть еще чем-то, кроме просто мяса. Шансов у нас на завтра… утро встретить…
Капитан оборвал речь, хмыкнув, явно злобясь на себя. Речь свою, похоже, он принял за слабость. После десятка шагов в совершенном молчании вдруг отчеканил:
— Я черный, но у меня есть белый верблюд!
Это настолько не вязалось ни с чем — Глеб даже усомнился, не ослышался ли, и стал ждать, не объяснит ли он, но капитан не стал объяснять. А погодя опять заговорил, но звеняще, высоко. Крепок, видно, был напор чувств.
— Мы солдаты! Стало быть, все наши поступки диктуются долгом, независимо от жертв. — И опять так же внезапно смолк, но Глебу показалось (ведь услышал же он эти слова, не смог сам выдумать), что он прошептал: — Но жертвы эти прямо зависят от умения воевать и степени обученности солдат. Нельзя просто так жечь жизни! Можно же по-другому!
Это был летучий, но горячий, страстный шепот.
— А почему стрелять запрещено? — испуганно спросил Глеб, вспомнив угрозы полковника.
— Вдруг соседние фрицы подоспеют на помощь. Наши и не выбили их — самих под все бока кусают. — И капитан выматерился.
Глебу не приходилось слышать, чтобы люди ругались так страшно, не безобразно, а угрожающе-страшно, каждое слово — выкрик, и как проклятье!
Они подошли к роте. Капитан крикнул на свой лад — звеняще, высоко:
— Офицеры, ко мне! — и швырнул папиросу.
— Офицеры, к «бате»! — загалдели по шеренгам.
Пока собирались офицеры (они появлялись из темноты в короткой побежке, сосредоточенно-серьезные, и все — с автоматами), капитан извлек карту и фонарик. Глеб отступил на пяток шагов, помня обидное замечание полковника. Однако кое-какие фразы из боевого приказа долетали.
— …Главное: без выстрелов, втихую, — настаивал капитан. — …Два взвода с флангов двинутся по зеленой ракете… там, между дюнами, помните — показывал днем — проберетесь незаметно. Маскхалаты не дали, но и так пройдете, должны пройти. Я там на брюхе все ополз: можно пройти… А ты, Рожнов, — по моей команде, чуток позднее. Я посыльного пришлю. Тот самый маршрут — по азимуту, компас у тебя. Повтори… Верно, Рожнов! По компасу, а там и увидишь ветряк. Запомни: ни на шаг в сторону! Ни на шаг! В этот раз пойдете впереди, всем офицерам идти впереди! Все! Никаких «ура»… штыками, прикладами… Они в подвале… Овчарки… Пароль…
Доносились до Глеба и солдатские голоса.
— Артиллерист сказывал, цепко держатся фрицы. Эх, проиграла нас родина-мамочка в стуколку!
Кто-то с вызовом ответил:
— И получше людей убивали.
— Ну и что? А свою жизнь не жаль? Не жаль?!
— Это верно: всякий Тит за себя стоит…
Глеб заинтересовался и бочком подвинулся поближе. Батальонный строй распался в жидкую, растянутую вдоль домов толпу. Многие солдаты выпивали, покрякивая. Иные уже выпили и теперь стояли, раскорячась, или вовсе сидели на корточках.
— Фельдшер Колька божился — мы третьи на его веку в роте!
Темные фигуры с края взвода сбились в кучу.
— Гнешь, зануда!
— Брось лапти плести!
— Ну, ты, ты! Рыдало сперва утри!..
— Спроси сам, жаба! Он в роте второй месяц, а «батя» и того раньше!
— Мать моя родная! — Кто-то выразительно присвистнул. — Накрылись п…, братва!
Глеб услышал плевок и матерную брань; впрочем, матерились едва ли не все. И скорее это была не брань, а обычное, принятое средство общения и выражения чувств.
— День на нас лишний пожалели!
— Под сраку…
— Не баб мять в тылу, мешочник!
— Заткнись, харя!
— Я те заткнусь, кровью срать станешь!
— Не лайтесь…
— Водочки бы… За упокой души…
Говорили много, но все же большинство ожидало молча. Глебу даже показалось — обреченно. Ему наскучила пустая болтовня, и он разглядывал пушку.
«Зачехленный ствол, как труба, — думал он с восхищением. — Голова влезет…»
Удовольствие от прижатого ППШ — ствол вниз, вдоль бока — ни с чем нельзя было сравнить. Глеб даже подумал: «Ради этого стоило рискнуть и пережить ужас позора и эту угрозу — расстрел! Какое же великое чувство — не видеть больше следователя…»