Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 56
Братва оглядывается — не узнать: отощали, пообносились, заросли. Окликает, а я и ответить не в состоянии. Во рту спеклось, слюны нет. По всему расположению иду, далеко от своего места ушел. А тут и ротный. Он меня за ватник — и к себе.
— Куда, мать твою?! — оскалился. Глаза узкие, злые. Рост — по грудки мне. Тычит наганом в грудь.
Хриплю:
— Пропадаем без воды, командир. Казни, но напиться дай!
Лотарев смотрел, смотрел: и взаправду, не стрелять же, доходят бойцы. А помочь — не в его власти. Нет в расположении термосов и бидонов. Все с кухнями разнесло. Да и других забот — кольями у стены самозарядки: как есть, отказали. А взамен оружие не дают. И впрямь, чем оборону держать, где у них там мозги?
Это точно: пердячим паром воюем. Хриплю:
— Напьюсь. Воды наберу и встану на место, командир.
Им тут с края полегче. Угра под боком: хлебай. И дорожка в тыл отсюда берет разгон. К ним все первым поступает.
— Да не тушуйся, — успокаиваю. — Не побегу. Засекай время: через тридцать минут Гудков здесь. Опоздаю — стреляй на месте, как дезертира и врага.
Долго телепался, пока к реке вышел. На колени шлепнулся, черпаю воду, черпаю. Живот раздуло: в самый раз лягушек пускать.
Котелки для своих наполнил. Умылся — уж как приятно. Река — за косогором. Пули поверху, не опасны! Так радостно во весь рост встать! Разогрелся, не мерзну. Улыбаюсь: жив Мишка Гудков!
Не пропадать же с голодухи? Отрядили от каждого отделения по ходоку («мародеру»— как отозвался Гришуха): кто чем разживется в тылу. Лотарев в батальон доложил, там не стали препятствовать. А что препятствовать? Доходим, дошли уже, а драться-то надо. Только предупредили: не рыпаться за Угру дальше полукилометра, там заградотряды. У тех спрос один: пуля. В общем, двинул Ефим…
Приказали — я минометы к соседям перетаскивать. Траншея у них местами пошире, для расчета сподручней. Боеприпасов: восемь мин на ствол — это вообще ничего. По таким дорогам больше доставить не могут, тонем в грязи. Наша весна, ржевско-смоленская…
И вот опять я в своей ячейке, и опять один. Уже гораздо за полдень. Ждать тягостно, хоть что-то погрызть. Карманы вывернул, мешок перетряс. Каждую крошку в рот, а Барсука нет и нет…
Нинку Пашкову вспоминать — ну аленький цветочек! С год назад поселок взбаламутила, да что там поселок — весь район! Кто ее — «сучкой», кто — родителей «славить», кто и вовсе — весь их род на смех… Ей всего четырнадцатый, а оказалась на третьем месяце беременности, уж больше не спрячешь живот. И отчаянная такая: вещи собрала — и к тетке в Москву. Генка мне рассказывал. Мать у него от всего слегла…
Встаю к бойнице: почти вся цинкой задвинута, а в цинку-то глину и гильзы умяли. Глядеть можно, не подшибет, у́же щели не бывает. Чую: там снайпер…
Сажусь, поглядываю по сторонам. Воды прибыло, еще — и настил зальет…
Генка, поди, дядя уже, ну учудила! Хотя теперь, по войне, малолетняя беременность и не кажется срамом. И сам не знаю почему, но такое чувство у всех: главное — жизнь, взаимное согласие, а все остальное — труха.
Озираюсь. Скучно без ребят. Гришуху с Генкой Пашковым забрал Путимцев. Сток для воды ладят. И тихо ладят, хошь и на карачках. Немцы так пристрелялись — с первой мины в самый шум кладут.
О Нинке думаю, родных, после опять о Нинке: кто ж грех на душу взял? Мне б только в глаза посмотреть, ведь почти ребенок? По возрасту — верно, ребенок, а так… не скажи. Груди взрослые, да у баб таких нет, и снизу, как есть, по-бабьи размерная… А все едино, грех это. Грех. Ее не виню.
Привстаю. Едва заметно, по чуточке, сдвигаю цинку — освобождаю бойницу. Цепляю на штык пилотку и, укрываясь, бочком, медленно ввожу в бойницу. Держу, чуть ею поводя.
Подседаю — ну саданул, гад! В аккурат возле бойнице положил, аж грязь по пилотке. Уж так саданул! Караулит, факт караулит, гад!
И тут приходит догадка: стану дразнить пилоткой, а Барсук из соседней бойницы следить. Гляди, и срежет.
Без промаха бьет!.. Задвигаю цинку, сажусь, закуриваю. Завтра и проделаем с пилоточкой.
Генка так за Нинку переживал — счернел весь, но никто и не знает, кто ей ребенка заделал. И милиция ходила — не назвала. Ну, аленький цветочек!..
Барсук говорит, ушлый этот снайпер: в минометный налет валит наших, в самое волнение. Надо полагать, договор у него с минометчиками. Те нас с мест поднимают, а он и бьет. Самый урожай у него тогда… Уж, как есть, купим на пилотку, в самое рыло схлопочет.
Смена у немцев, что ли? Настил, слыхать, хлюпает, возятся, бурчат. Пялюсь в щель: пустое поле. В воронки ручьи наносят желтоватую пенную муть; похоже, одна глина здесь. Воронки ровно оспины по земле, богато их. И на ничейке, и за немецкой траншеей, и в рытвинах, воронках, бороздах зеркалами сверкает вода. Редкие пули взбивают брызги, грязь. На выстрелы и внимания не обращаю. Вроде так и должно быть. Все о словах Гришухи думаю: как есть, пердячим паром мы против Гитлера.
Улыбаюсь солнцу: привет, желторылое, скоченел без тебя.
Сиротски посвечивают остатки снега — островки рыхлой темноватой крупы. Даже за этот день лед в воронках заметно просел: матово-белый, с краев подмытый. Ветерок шевелит лоскутья на трупах: вытаяло их, мать моя родная! Так и мерещится — стон и боль оттуда… Трупы дымятся: их окуривают белесые испарения. Длинные огненные дорожки через них скачут по лужам ко мне… Ну и ничейка! Это как поется: кругом ни кустика, ни прутика… а только смерть… Жмурюсь, сползаю на ящик. В траншее — промозглый сумрак. На стенах быстро пухнут мутные капли, напористо плывет вода. Шлепается, отмокая, грязь.
Пилотка — под ремнем, на поясе. Подшлемники выдали сразу, а каски — ни одной. Ждите, мол, не проходит транспорт. А вот мы не вязнем, везде проходим. Ткни пальцем — и мы там. Куда машине до человека! Не снесут ни зверь, ни машина, а человек терпит, да еще размножаться в состоянии, бывает, и на насилие хватает. Сколько наслышался! Хуже зверей: голодные, израненные, а рвут женщину. Слыхал, до смерти, когда много на одну. И люди ведь, люди!.. Господи, как нет закона, нет страха — не узнать человека… Да ведь каждый от живой женщины рожден!
Сквозь вязку подшлемника ловлю тепло. Щурюсь на солнышко. Авось не убьют, Мишка. Авось проскочу. Част гребень, а проскочу!.. Веки чугунные, не помашешь. Это как в байке: не кнутом бит, однако все болит. А солнце ровно мачеха: светит, да не греет…
Гришуха привстает, мостится поудобнее: нудят-то мослы. На ящике, не шибко разоспишься. Скороговорит ворчливо:
— Так, сказал бедняк, пойдем в колхоз. А сам сел и заплакал…
Он скрючивается, подсовывая руки за пазуху, и тут же прихрапывает. Гришуха мастер дрыхнуть в любом положении. Я у него задачки по математике сдувал. Башка у него варит…
Спихиваю ногой гильзы с настила: тонут, кроме одной. Она качается в воде латунным поплавком. Живучая, в человека.
Пули глухо долбят основание бруствера. С всхлипыванием вязнут в оттаявшей земле… Вся надежда на Барсука: не оставит голодным. Он-то знает, хрен сопатый: доходим. И ночь впереди: заморозок не пожалеет.
Меркнет солнце. Небо сливается с сумерками. Ежели смотреть долго и внимательно, еще можно различить бесформенные черные пятна: это тучи. Пятна там, в самых немецких тылах.
Уже темно, а Барсука нет. Где же он? Что ж, мать вашу, прикажете землю жрать?! А после с тревогой начинаю думать о заградотрядах: кабы не напоролся…
Совсем слабнет ветер. Кашляю, почти не таясь. Что впотьмах сделают? Пуля рикошетит и с визгом проносится над нами. Ишь, шкура Снайпер этот все время выщупывает бойницу. Знает наш ориентир — вот и бьет, а по сумеркам путается. Ничего, мы этого пиздрика завтра пилоточкой…
Разодрали два немецких противогаза. Где их надыбал Барсук — ума не приложу. Коробки от них прогонистые, круглые. Мясо — в коробке. Залили водой из котелков. Я с Гришухой растянул плащ-палатку поверху. Авось не засекут.