Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 55

Лес издаля сизоватый, кружевами. Ласковый, должно быть. Сережками позавесился. Весна-то уже в ладошках: любуйся, принимай в сердце… А за Угрой не затихает драка. Туда с рассвета немецкие бомбардировщики: клин за клином, ровно черным мажут душу. А у нас благодать! Пуля чмокнет в грязи — и опять тихо, спокойно. Вода журчит. Снег шорохом оседает, темный, крупчатый. Проталины шире, шире. Ежели бы со жратвой да потеплее — курорт, а не затычка.

Сон морит, голова то на грудь, то назад… Пробую губы: подживают вроде.

О соседях — по цепочке узнаем. Тут все новости как по телеграфу.

Спрашиваю:

— От ангины борода?

Щетина у Барсука цыганская.

Ефим молчит. Трет глаза, а глаза красные, слезятся. Допек его снайпер. Нам запретил заниматься: стреляем, мол, хреново — значит, спугнем или себя сгубим. Сам с фрицем в прятки играет. Барсук с малых лет охотится, стреляет дай Бог. Он даже здесь ухитрился пристрелять свой винтарь… Сколько на снайпере ребят! Именно эта паскуда меня по темечку…

— Попить, ну глоток? — спрашиваю.

После водки жажда еще пуще.

Ефим плечами пожал, сипит:

— Разведка боем! У соседей до сих пор раненых и убитых выносят. Да после такой разведки роты без половины людей.

Хрен сопатый, мог уже снять снайпера, да ищет верного выстрела. Ведь всего один раз удастся стрелять: больше тот не подставится. Эх, Ленька, Ленька…

Показываю:

— Правее того немца по борозде… вот тот, без каски, видишь?.. А там — по канавке за трупами… Самая верная дорога к ним, за языком…

Сажусь и лезу под плащ-палатку. Голова кругом — с голодухи и недосыпа.

— Спи сладко, котик, — бормочет Барсук.

Темно под плащ-палаткой, чадно, а вроде как свой дом. На всю грудь махорю. Говорю:

— Ты там позорче, не прошляпь снайпера.

— Свои наркомовские тебе отдадим, — обещает Пашков. — Срежь гада!

Барсук вздыхает:

— Я б своего кота сейчас словил — и за пазуху. Коты горячие, как печка.

По голосу — улыбается. Сейчас выдаст улыбочку — зубы у него вставные, из нержавейки.

Слышу шепот:

— А жрать охота, Миш!

Бормочу:

— Терпи, боец, играй на зубах и терпи.

Эх, дождаться бы солнца! Подставил бы себя: пусть печет. На всю жизнь отогрелся бы…

Старшина степенно, без спешки разливает водку. Сидим на корточках, кружки тянем. Теперь все при нас: кружки, котелки: разжились за счет убитых, так сказать, на полном вещевом довольствии.

Стукнулись кружками — и махнули свои наркомовские сто граммов. Я — из Ленькиной, неразлучен с ней. Эх, Ленька, Ленька…

Софроныч у Барсука швы ощупал, у Пашки — и за меня. А разве ж это обмундирование? Вонючая слипшаяся тряпка, цвета не углядишь. Все ссалилось, сто раз намокло, в грязи тонуло, кровью мазалось, да понизу — в моче. Швы и не поворошишь: выворачивать ровно рогожу надо.

— Дергаешься ты, Гудков, — говорит старшина. — Нервный, что ли?

Карабинчик у него в аккурат за плечом. Барсук аж облизывается: такой бы ему.

— А коли нервный, — спрашиваю, — стало быть, хреновый человек, плохой?

— Да нет, Гудков. Я к тому: держаться надо. Нервные и нежные в окопной войне первыми гибнут. — И садится на ящичек, карабин кладет на колени. — Дай курнуть, Барсуков.

Посасывает бычок и рассуждает — я так думаю, для успокоения нас:

— Я вам доложу, ребята, еще не известно, где воевать лучше — в бетоне или вот так, на божьем свету. Я в сорок первом, еще до Старчака, бой принял в бетонном колпаке: первый номер при «максиме». Через десять минут дышать — да одни пороховые газы! Потерпели (круги в глазах, гляди, и своих подстрелим) — и на свет божий. Бой, а мы блюем на карачках. Чуть под расстрел не пошли…

Я поигрываю кружкой и о Леньке думаю. Где сейчас его батя? По мирному времени он с моим батей шоферил. Души не чаял в Леньке… Мы с Ленькой до пятого класса вместе учились; втроем и шли: Ленька, я и Ефим, да еще Унков. Ленька к отцу на автобазу пошел, нужда погнала…

— Немцы пойдут, — говорит Гришуха старшине. — Около тебя с бидоном образуется настоящий очаг сопротивления. Никто от водки не сдвинется. Насмерть будут стоять и призывать не надо: «Ни шагу назад!» Никто этот шаг и не сделает…

О Колгуеве думаю: «Не мог своих продать. Ведь не сам трепался по радио, а документы у пленного отнять проще простого. Оговаривают Генку…»

Старшина ровно не по грязи ходит: чистенький, набритый, подворотничок белее первого снега. Говорит, говорит и примолкнет: вслушивается. У стены — бидон с водкой. Мы глаз не сводим с бидона: махнуть бы еще…

— Какая же вы строевая часть? — рассуждает старшина. — Вы ополчение. Под Москвой таких немцы батальонами клали.

— На затычку мы, — уточняю.

— Это верно: ополчение, — рассуждает старшина. — Разве мыслимы такие потери в окопной войне? Без малого трети полка нет, а еще и не воевали. Немцы на выбор кладут, как в тире…

— Больше не кладут. — Барсук циркнул сквозь зубы, есть у него это — блатное.

— Треть полка?! — переспрашивает Гришуха. — Да неужто каждый третий?

Видать, ошарашил его такой счет.

— Под Москвой ополченцев как чурок валили, — говорит старшина. — Наших после боя зарывают триста, немцев — двадцать, от силы тридцать… Это еще до наступления.

— Прослышаны, — перебивает его Гришуха. — Под Левково, это на Рогачевском шоссе, неполный взвод немцев — человек двадцать — навалял наших под три сотни. Те в атаку бежали: в пальтишках, ватниках. Медленно перли по снегу, густыми цепями и «ура» кричали, а немцы их из пулеметов расстреливали… Это факт: своим мясом завалили немцу дорогу, захлебнулся кровью, но только не своей. По самые ноздри стоит немцу наша кровь.

— Здесь, они больше так не возьмут, — вдруг заводится Барсук, аж бледнеет с лица. — Ученые нынче!

— Вся ваша ученость — первый класс в школе, — ворчит старшина, — до первого поворота. Словно напуганные куры…

— Будь у нас оружие в достатке, минометы, артиллерийская поддержка и немного обучения, ну опыта — и не лежала бы треть полка, — злобится и Пашков. — Навроде сироты здесь: без поддержки, да еще жрать и пить не отпускают, а винтовки — поломка на поломке!

— Я же говорю: все на пердячем паре, братва, — отзывается Гришуха. — Это мы умеем. Вышла новая программа — срать не меньше килограмма. Кто насерит целый пуд — тому премию дадут…

Софроныч ушел. Ребята внизу дремлют. Вспоминаю слова старшины: «Россия должна чтить имя Старчака…» Кто ж этот Старчак?

С водки развялило: шевельнуться в тягость. Гляну в бойницу — и опять на ящик, к ребятам. Небо над траншеей узкое, невзрачное. Доски под ногами серые, осклизлые, а где ободраны — белые. Погребом отдает. Туман не туман, а как пар над землей. Бруствер по сторонам аж зыбится.

— Не понравилось старшине про пердячий пар, — говорит Пашков. — В момент смылся.

— Заложит?

— Не, — говорю. — Но ему страшновато.

— Лучше молчать, братва.

Пить, пить! С час еще маялся, а уж после — пусть пристрелят: высохла утроба без воды. Как есть, горю. Язык вяжет, не повернуть. И о чем бы не думал, а все едино, к воде возвращаюсь. Хоть бы один раз, от пуза, чтоб рыгнуть с лишка. Не в гнилье и поносе дело: трупы в воде купаются — как отстаивать ее и пить?

— Я пошел, — говорю ребятам. — Без воды не вернусь.

Доски подпрыгивают дробно, мелко — это Путимцев.

— Слушай, Косой, — говорю, — без воды не могу.

Тот только рукой махнул — и дальше.

Ребятам говорю:

— Держите оборону, а я за водой.

— Не ходи, — сипит Барсук. — Припишут оставление позиции. Пристрелят, Миш.

— Не ходи, пристрелят, чтоб всех припугнуть.

— Мы потерпим. Хрена ли нам будет? Вон в ямке отстоится — и пей помаленьку.

— Делайте что хотите, а я эту воду в рот не возьму.

И пошел.

Стараюсь котелками не греметь. В глазах рябит.

Нетвердо иду, отвык. Ну вот казни меня, не могу пить воду где трупы. Даже коли отстоянная — все едино не могу. Пусть лучше пристрелят.