Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 57
Барсук наваливает грязцы на горбыль — под костер, вышибает пробку из бутылки. Вонь от горючки!
Сипит:
— Кабы не приметили. — Сомневается, мнет спичку с теркой, они привязаны к горлышку.
— Давай! — шепчет Гришуха. — Ночь, не увидят.
— А ракеты?
Подталкиваю Барсука:
— Что ж ты? Да свет от ракет не тот, не ночь еще!
Барсук и чиркнул. Огонь — шаром с земли. Дымина горячий, густой. Обволакивает сажей. «Сейчас, — думаю, — расколошматят нас». А припекает!
Гришуха стонет:
— Братцы, горю!
Пламя, ведь от него металл горит. Шумит, будто в топке. Барсуку удобно: штык к винтовке примкнул и держит себе коробку издаля, а я еле терплю: до костей пронимает. Обмотки шипят. Ну кипяток терплю! Ядрена капуста, как есть, вытаиваю!
Гришуха корчится. Однако ловчим, держим плащ-палатку. Вода в коробках закипает, дух завидный. Лафа!
Где-то левее сердито гудит станковый пулемет. Замираем, а Генка вдруг крестится… Нет, не по нам. Варится конина!
А станкач и прошелся по валику. Мы только подсели. Шепчу:
— Вот гад амбразурный!
Барсук сипит:
— Боится заржаветь, что ли?
Гришуха стонет:
— Братцы, палатка!
Горит палатка.
Барсук водой на костер: пар, треск, глаза щиплет. Чихаем, ровно псы шелудивые. Озираемся на ракеты. Кабы не шарахнули… Вроде и слишком на риск, а не приметили. Свои же, входят в положение: вторые сутки не евши.
И награду: каждому — шматок конины граммов на триста, жесткая, лошадиным потом разит, да не соленая. Растягиваю зубами, сорвется — и по щекам, кабы глаза не выстегать. Глотаем, глотаем, не разжевывая. Эх, бульон пропал! Расплавила горючка коробки. Попили бы…
У Гришухи рот набит, глаза выпучил, бурчит:
— Так они и жили: спали врозь, а дети были.
Барсук с дохлой лошади мяса нарезал, что сумел. Там уж до него промышляли. Говорит, один скелет да хвост.
Я рожу утираю.
— Уголь сажей не замараешь.
Барсук смеется, злой смешок:
— С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь.
Все верно, жить бы, жить!
А Барсук гладит Гришуху по темечку.
— Дурак думкой богатеет.
Гришуха рожу состроил рассмешить нас, а глаза грустные, что у телки, хошь плачь…
Ракеты над нами шипят, рассыпаются — до самой земли дымные огарки. Барсук кряхтит, свою трехлинейку крутит. Мы давимся со смеху. Штык от огня повело, не кончик, а крюк.
Немцы прочесывают ночь. Похоже, боятся атаки. Кто-то всполошил. Может, давешняя разведка боем у соседей?
Капель сверкает на стенах. Ракеты на парашютиках висят долго, те еще светильнички. Тратили на них время, выдумывали… Из меня словно выскоблили душу. Нет ни сил, ни желаний. Перекосился на ящике и сижу, веки не поднять, по телу зуд: скребусь, ровно вошь грызет.
Пули шлепают по брустверу, тонут, всхлипывая. На досках, где лежал Славка Ходышев, черное пятно. За табачком к нам спешил. Снайпера работа. Кто следующий?.. Утираю рот, бормочу:
— Сыт крупицей, пьян водицей.
У Гришухи белки глаз огромные, неподвижные, по щекам не то короста, не то щетина. И слезы…
Барсук штыком цепляет гильзы и сбрасывает с настила. Штык снял с винтовки Славки Ходышева. Подшлемник у Ефима грязной юбкой на башке. Личико под ним тощее, замурзанное.
Не стреляем, да и на кой… Тихо. Везде тихо. Шальные выстрелы не в счет.
Вода вдруг ушла. Подшибаю подпорки. Пролет ложится на дно. В ответ с каким-то придыханием чавкает грязь. Гришуха вздрагивает, шепчет что-то. Ну шарахнула тогда мина! До сих пор тело настеганное… Барсук рыгает, после сморкается, винтовка меж колен.
— Слыхали, как раненый звал? — спрашивает Гришуха и кивает в сторону Ункова. — А кто?
— У тебя в декабре день рождения? — спрашивает меня Ефим.
— Двадцать третьего, — отвечаю.
— И на таких салагах держится оборона. Нагребли по району недомерков — и на, Родина-мать, красноармейцев: сейчас побегут фрицы.
— Салагами будем не долго, — перебиваю его.
Ветерок влажный, ласковый. Лишь он и не таится.
Подлый покой. Нет от него облегчения.
Ракеты круто взмывают в небо из немецкой траншеи. И долго не гаснут. Что ж это за праздник, а?! Свету сколько! Диво-то…
— …Открытое комсомольское собрание считаю открытым, — объявляет Яшка Гольдман. — Повестка дня: «Задача комсомольцев в наступлении». Слово для доклада имеет начальник штаба батальона товарищ старший лейтенант Луговкин.
Яшка до фронта по райкому комсомола работал. И здесь в комсоргах. Грамотный парень, но в очках. Сам долгоногий, присутуленный, чернющая щетина до самых глаз.
По склону противотанкового рва утрамбовалась почти вся рота: в рост, на корточках, винтовки частоколом. В траншее — пулеметные расчеты да караульные.
Ракетного света и досюда хватает. Ров за самым гребнем косогора, от траншеи метрах в трехстах, может, подальше — утверждать не берусь.
Каждое слово начштаба ловим:
— …Снабжаются фашистские войска по железной дороге Минск — Вязьма — Гжатск. Приказано перерезать коммуникацию…
В наступление! Значит, на пули! Вроде ждал, а услыхал — не по себе. Ладони вмиг мокрые. Залихорадило. Сидеть в пытку: ну вскочить бы, расправиться, походить!.. Братва зашумела, завозилась. А я сжимаю винтовку, терплю. Это ж бежать по ничейке! Сколько ж там бегали: труп на трупе — а все по траншеям сидим. А мы?! Мы что, лучше?! Как есть, скосят!
Кто-то с издевкой шепчет:
— Чай да сахар вам, бойцы.
Старший лейтенант башкой крутит: мы-то здесь со всех сторон. С ним командир первого взвода младший лейтенант Сидельников, Яшка Гольдман, наш Лотарев и еще незнакомый командир. Этот форменный строевик: выбрит (аж лоснится), усы щеточкой, как у Клима Ворошилова, в шинельке под ремнями. Все на него озираются: начальство, да из кадровых, видать.
Луговкин докладывает торопливо:
— …Сигнал атаки будет продублирован ракетами с командных пунктов командиров всех степеней до ротного включительно. Первая позиция противника — из двух траншей. Они связаны ходами сообщений. Оборона первой позиции построена на ротных узлах сопротивления. Здесь главное препятствие — многоамбразурные дзоты. Ни слева, ни справа их не обойти. На дзоты и пулеметные гнезда будет сосредоточен огонь артиллерии. Время артподготовки — пятнадцать минут. Из траншеи ударят ротные минометы. Разведкой дзоты и системы огня выявлены…
Сбоку от меня Игорь Ушаков — он из второго взвода, тут же Гришуха и Пашков. Ефима нет, часовым оставили. Он за сноровку на особом счету у начальства… Внизу вода плещется: не ров, а целая река — плыть надо, так не преодолеешь. Водная преграда…
Слушаешь начштаба, а сам себя в поле под трассами представляешь. Выходит, одна надежда: бежать шибко, но попробуй по грязи! Эх!..
Начштаба рисует обстановку:
— …Опыт боев семьсот двадцать второго и семьсот двадцать восьмого батальонов показал: сближение с противником для броска в атаку ползком неверно. Успех способны обеспечить лишь внезапность и скорость. Чем расторопней преодолеем ничейную полосу, тем лучше, надежнее для каждого. А заляжем — всех выбьют! Стремительный бросок вперед сократит потери и обеспечит успех. Ударим на «ура».
Пули врассыпную, широко: сорвутся с гребня в темноту, застынут в ней медленными светящимися точками и гаснут, гаснут… Я сам-то на корточках в тени, к передку вполоборота… Атака! В рост побежим, нараспашку перед пулями…
Кто-то шепчет, в ободрение шепчет, видно невмоготу от собрания:
— Живы будем — не помрем.
Каменеем от слов начштаба, на ничейке себя видим, в рост видим…
Начштаба призывает:
— Атаковать решительно! В траншеях — бой гранатный и штыковой, никого не щадить! Один за всех и все за одного! Русские всегда славились штыковым ударом! За нашего вождя, любимого Сталина!
На полрва тень зыбкая скачет. Болотина чавкает под ботинками. Прокашливается народ, до задыха, мычанья и мата — аж до кишок отсырели и застыли. А самих не углядишь, одни рожи смутно белеют. Иногда ракеты особенно пышно дадут свет. Тень и подожмется, и торчим мы, ровно чурки, каждый сам по себе. И согласно разрешению смолим все без разбора. Сморкаемся, схаркиваем, хрипим в кашле до зубовного скрежета. Портянки, белье подопрели — вонища от нас! Ну козлы и есть! Новостями шепотком обмениваемся; письмами интересуемся — почему нет; счет: кто как погиб уточняем… Мать моя родная, сколько похоронок!