А смерть подождет - Барабашов Валерий Михайлович. Страница 24

«Вечно Иван Алексеевич страху нагоняет, — думал о коменданте Нуйков. — Чеченам хорошо врезали в Гудермесе, Гадуев не скоро теперь очухается, прячется где-то, волчара… Ну, ничего, доберёмся и до тебя. Ваха у нас, некоторые из твоих ближайших тоже за решеткой. Так, по одному, и переловим, ничего. Побегай пока, Рамзан.»

В кузове — дорожный мужской разговор, анекдоты.

Один из омоновцев донимал Александрова расспросами о собаках:

— Слышь, Олег, а знаешь, почему кобель возле столба, или, там, у дерева, ногу задирает?

Чувствуя подначку, все в кузове заулыбались, насторожились.

— Ну… так ему нужду удобнее справлять.

— А вот и нет. В далекие времена, когда собаки ещё волками были, не приручены человеком, один кобель поливал дерево, а оно упало на него и придавило. С тех пор они его лапой и поддерживают.

— Го-го-го…

— Ха-ха-ха…

Смеялись все, даже Ваха, с головы которого сняли мешок, усмехался, анекдот ему, видно, тоже понравился.

— А вот ещё, про волка, — продолжал омоновец, поудобнее положив автомат на колени. — Пришел, значит, волк к бабушке, съел, её, потом лёг в постель, чепчик надел и ждёт Красную Шапочку. Та пришла, накормила бабушку свежими пирожками, легла рядом и спрашивает:

— Бабушка, а отчего у тебя также большие ушки?

— Это чтобы лучше слышать тебя, внученька.

— Бабушка, а отчего у тебя такие глаза круглые? И светятся.

— Чтобы лучше видеть тебя, внученька.

— Бабушка, а отчего у тебя такой твёрдый хвостик?

— Это не хвостик, внученька, — сказал волк и густо покраснел.

Тут уже весь кузов «Урала» зашёлся в дружном хохоте, а Нуйков в кабине обернулся к стеклу — чего они там веселятся?!

Посмеялись, закурили, кто хотел. За задним бортом убегала серая лента зимнего уже шоссе, обочины были слегка присыпаны снегом, мелькали голые кусты придорожной «зелёнки».

Олег думал о Марине — как она там? Чем занята сейчас, в эти минуты? Скорее всего, на питомнике, возится со своим Гарсоном, «повышает его квалификацию». Он улыбнулся при этом, вспомнив её же слова — Марина очень любила своего четвероногого друга, гордилась им. Да Гарсон этого и заслуживал, квалификация его действительно была высокой.

Вспомнил он и свои споры с Мариной — о дружбе, верности, преданности. Даже читал ей свои стихи на эту тему:

… Друг человека — только человек.
Ну а собака… Что же, раз я мент,
То пёс — оружие моё и инструмент.
Таков мой принцип и на том стою.
Возможно, точку зрения мою
Не разделяешь ты, но знаю я
Помогут не собаки, а друзья,
Когда на сердце станет тяжело,
И ради них я буду жить всему назло…

Олег понимал, что стихи его несовершенны, что над ними надо работать и работать, но они были искренни, отражали то, что жило в его душе и рвалось наружу. Ему очень хотелось выразить свои чувства к Марине именно стихами, может даже целой поэмой, ведь так много хочется сказать любимой, а слова, тем более в стихах, подобрать непросто, ой как непросто!… Посоветоваться бы с кем-нибудь, знающих тайны поэзии, порасспрашивать: как, мол, написать одной-единственной, только ей, но так, чтобы она поняла и почувствовала всю чистоту и глубину его чувства, чтобы поверила и решила для себя: вот он, моя половинка, вот кому я должна отдать руку и сердце, с кем мне идти по жизни до самого конца!

Мысли унесли кинолога Александрова очень, далеко: вот Марина в белоснежном платье и фате, а он в черном костюме с бабочкой на рубашке стоят перед строгой официальной дамой, которая спрашивает их — готовы ли они назвать друг друга мужем и женой, и Марина — вся светящаяся счастьем, ни секунды не сомневаясь и не колеблясь, говорит: «Да! Согласна.», и он, не менее счастливый, тоже произносит это замечательное: «Да!» и надевает ей на палец обручальное кольцо…

'Урал» сильно тряхнуло на какой-то дорожной кочке, Олег вернулся в реальность, прислушался к разговору в кузове. Всё тот же неугомонный омоновец с лейтенантскими погонами донимал Ваху:

— Расскажи, Бероев, как парней наших убивал, а? В нападении на комендатуру принимал участие?

— Конечно. — Ваха был спокоен, только презрительно повел шикарной своей чёрной бородой, да тускло сверкнул на зелёном его берете волк-эмблема. — Я своё учебное заведение от вас хотел освободить. Педучилище.

— От кого это — «от вас»?

— От заблудших. Вы не понимаете за кого и за что воюете.

— А ты понимаешь? На русских, на старшего брата руку поднял! Мы вам, всем малым народам, города строили, учили, лечили, защищали… И что получили взамен? Ненависть, неблагодарность, пулю в лоб или в спину — кому как из наших парней повезло. Педучилище он от меня освобождал!

— Да, я там до войны работал, детей учил, историю преподавал. И никогда раньше не говорил своим студентам, что русские плохие, что с ними надо воевать. А теперь воюю.

— Что ж так быстро перекрасился? Был красный, теперь — зелёный. Вон, волка на берет свой нацепил.

— Кончится война — сниму берет, дальше детей учить буду. А насчет ненависти, лейтенант, я тебе вот что скажу: Ельцина вашего ненавижу, да. Всем своим нутром! Своими бы руками задушил. — Ваха в бессильной злобе шевельнул наручниками. — Это он нас всех в бойню втянул, на много лет вперёд ненависть в наших душах посеял!

— Дудаев ваш тоже хорош, — не удержался Смирнов. — Ичкерию ему захотелось, независимости…

Это были его последние в жизни слова: кузов «Урала» осветился вдруг яркой желтой вспышкой, в следующее мгновение раздался оглушительный грохот взрыва, грузовик дёрнулся и замер. И тотчас затрещал раздираемый автоматными очередями тент машины, закричали раненые омоновцы, все, кто мог двигаться, кинулись к заднему борту.

Олег увидел как беззвучно повалились на пол кузова капитан Смирнов и сидящий рядом с ним Ваха, охнул, схватившись за грудь Дима Шевцов, вскрикнул Лёха Рыжков. Омоновец-лейтенант, тот, что донимал Ваху, палил сквозь дыру в тенте из автомата, приговаривал: «На, волчара! На!…» А растерянный, визгливый сейчас голос Нуйкова кричал откуда-то снизу, из-под грузовика: