Оберег - Гончаров Александр Михайлович. Страница 47

Пришлось связаться с гением-программистом (кроме шуток!) Аркашей, который недавно вернулся из Израиля в полном разочаровании от Святой Земли и измученный дичайшей ностальгией, я связался с ним, «поклонился», и за полупроводниковую, совсем новую плату и две книжки по кибернетике он «закачал» в моего Кирюху такую хитромудрую программу, с такими вариациями, которую, как он божился, просчитать совершенно невозможно, и без бутылки ни в жизнь не постичь. Я намёк понял, и хотел было присовокупить еще и бутылку «Русской», но Аркаша водку категорически отверг, сказав: черт знает, из чего ее сейчас делают! И предложил купить самогону у одной бабки в его дворе, у нее же можно приобрести и огурцов на закусь, ни в коем разе не бери бананы у барыг, предупредил, — их хранят в моргах, вместе с покойниками. Откуда знает? А вот знает… Я выполнил его пожелания, и вскоре мы сидели в его ободранной холостяцкой богемной квартире, похожей на берлогу, и слушали Кирюху. Ах, чудо, а не машина! Не Кирюха, а — Каррузо! Я так возгордился, что создал это чудо техники, это сокровище бесценное, что меня даже хмель не брал, хотя самогон был отменный — горел, как бензин. Ах, что за колена выделывал мой кибернетический соловей — куда там живым! — выделывал, стервец, импровизируя беспрестанно, даже может, излишне, он делал отличного «журавлика» (кру-кру) и превосходную выдавал «пеструшку» (кру-ти, ци-кру), от раскатов и оттолчков окна звенели, как от канонады, а какой у него дроздовый флейтовый накрик получался — просто кайф! Его хлыстовые раскаты и стукотни неслись через открытую балконную дверь, и во дворе, под балконом, собралась толпа удивленных зевак, но мы уже вполуха слушали его, — мы сидели, обнявшись, и Аркаша говорил, что хоть в нашей растрёпанной стране конституция и завалилась за шкаф, но это наша страна, наша родина-мать, черт бы побрал, а матерей не выбирают, и мать бывает только одна. Его слова мне казались настолько хороши, что их хотелось повторять… А соловей, вражина, жарил! А соловей, Кирюха мой, — ревел!

* * *

Я не ехал на хутор — я туда летел. Всю дорогу выглядывал в окно, отмечал, сколько уже проехал и сколько еще осталось. В памяти проплывали те чудесные десять дней, которые провел вместе с Тамарой. Каждый день с утра работал в огороде, а потом шел на кордон, и мы выходили в лес слушать и записывать соловьев. Она рассказывала самое сокровенное из жизни этих достаточно скрытных птиц, их интимную, так сказать, жизнь.

Оказывается, первыми на места гнездовий прилетают старые самцы, их легко распознать по песне, которая выделяется сложностью, стройностью и совершенством. Поют эти самцы неторопливо, размеренно, удивительно сочетая полные, спокойные, чуть удлиненные звуки. У каждого свой строй песни, совершенство главных колен, полнота и глубина звука, чистота фраз, и удивительное умение чередовать песни своего репертуара, недоступные для ординарных певцов. (Она рассказывала, будто лекцию читала, немного кокетничая; ее черные южные глаза в этот момент немного косили. Ах, как чудесно они косили!..)

Тотчас по прилете, где бы ни поселилась птица, лишь только осмотрелась и осталась спокойна, как начинает страстное «токовое» пение, призыв самки. В это время соловей очень раздражителен. На голос самки, на ее нежное, невыразительное «фить» — он летит, не разбирая опасности, и буквально бросается в какую угодно, самую грубую, ловушку. Кажется, ни одна из насекомоядных птиц в пору любви не обнаруживает такой горячности, как соловей: он поет в «кутне» птицелова, оставаясь там иногда по нескольку дней подряд при невозможных условиях, со связанными крыльями, без воздуха, без света, без воды и пищи… (На этом месте рассказа Тамара, помнится, лукаво посмотрела на меня, и тот ее косящий взгляд кинул меня в жар. В глазах ее читалось: слышишь?! а то наши мужчины!..)

Старые певцы занимают большие участки, к ним присоединяются более молодые, стараясь прогнать «старика», но тот отчаянно защищает избранный участок. Он яростно изгоняет из него неугодных, оставляя тех, кто его устраивает. Так формируются иерархически организованные группы соловьев, так называемые «капеллы». Они состоят из одной старой птицы, лидера-маэстро, двух-трех взрослых и нескольких молодых птиц. Бывают случаи, когда старый и молодой соловьи поют, сидя на одной ветке. Если молодой увлекается и перестает соблюдать очередь и ранг, тем самым мешая старику и нанося ему обиду, тот либо нападает и изгоняет нарушителя, либо «усмиряет» зарвавшуюся молодежь песней необычной силы и совершенства…

За окном мелькали деревья лесопосадок, проплывали километровые столбы, я всё ближе подъезжал к родному хутору, к кордону, ставшему мне более, чем родным, а в памяти звучал, звучал бархатистый голос, светились, сверкали черные маслянистые, прекрасные глаза. Я просто трепетал, как мальчишка, в предвкушении свидания…

А тогда, на третий день знакомства, мы пошли заготавливать муравьиное яйцо. Нашли муравейник, расстелили рядом брезентовое полотнище, сшитое наподобие огромного пододеяльника, только с очень большим центральным вырезом. На этот вырез стали ссыпать муравейник вместе с муравьями. Когда ссыпали, и нужно было ждать с полчаса, пока муравьи снесут в складки яйца и «спрячут», и после чего останется удалить мусор и выбрать из складок муравьиное яйцо, и Тамара уже было приготовилась прочитать мне еще одну лекцию о соловьях, и даже уже повторила народное поверье, что всякая певчая птица, а соловьи в особенности, есть воплощение Святого Духа на земле, не даром же на многих иконах изображены певчие птицы, в том числе и чаще всего соловьи, но я не дослушал, и сзади обнял ее. Грудь у нее оказалась совсем девичьей, и пахло от ее волос югом, лавандой, сизоватым, созревшим виноградом, и ее чуть косящие, черные южные глаза, когда повернулась, сделались темно-синими, серьезными. Она ответила на мой поцелуй и как-то просто, без кокетства спросила:

— Ты хочешь прямо здесь и прямо сейчас? — А то боюсь, что дома у тебя не насмелюсь…

В общем, муравьиных яиц мы добыли гораздо меньше, чем планировали. Зато оказались здорово покусанными этими самыми злюками-муравьями. Особенно я… А потом была еще и ночь. Первая из семи. И мне то казалось, что у меня не было в жизни еще ни разочарований, ни горя, ни тоски, и что мне опять двадцать лет, и всё еще впереди, а то казалось, будто знакомы мы с ней давным-давно и что за плечами у нас долгая, счастливая, наполненная жизнь…

Наутро она остригла свои черные роскошные косы. Сказала, что есть древний обычай: когда женщина впервые отдавалась мужу, она приносила в жертву самое дорогое. Меня это растрогало, и я не знал, что делать, не знал, куда деть руки, куда деть глаза…

Я ехал, торопился, томился, мучился, и вот наконец приехал, пробежал пять километров от трассы до хутора, хорошо, какой-то мотоциклист, молодой парень (не разобрал, чей), подвез. Сам остановился! Тут сохранились еще настолько патриархальные нравы, что попутные машины и подводы останавливались, даже если ты руку и не поднимал. Приехал, зашел домой — сад уже отцвел, и под яблонями густо лежали розоватые ковры облетевшего цвета. Соседский огород покрылся сочной зеленью, у меня же едва-едва проклюнулись картофельные ростки, тут и вспомнился дед Васяка при луне и в валенках… Бросив сумку, прихватил завернутую в мешковину клетку с соловьем, и пошел на кордон. По дороге встретил деда Васяку. «Ну, как проистекала твоя ученая жизня?» — спросил он, пожимая руку с каким-то странным, смущенным выражением на лице. Я понял: что-то случилось! Есть какие-то, как тут говорят, новостя'. Что случилось? Тома в больнице. Где? В Новохопёрске, где ж еще. В глазах моих померкло, и я уже не слышал, что говорил дед…

Выйдя на трассу, уехал в Новохопёрск. Больница утопала в тенистом саду. Патриархально гудела чья-то смиренная пасека… Конечно, к Тамаре меня не пустили. Нянечка, пожилая, носатая казачка, спросила с интересом:

— А ты хто ей будешь-то?

— Да так… — замялся. — Знакомый.