Выпьем за прекрасных дам (СИ) - Дубинин Антон. Страница 34

Он преклонил колени, но одного коленопреклонения было мало. Встал — и опустился на колени еще раз. И еще. Святая Дева в синем плаще смотрела только на Аймера. Как хорошо! Пусть все будет для него, Царица наша.

От разговора с Девой его отвлекла чья-то кроткая рука, тронувшая за плечо. Брат-сотрудник, пожилой и маленький, явно стеснялся его беспокоить.

— Простите, что отрываю от молитвы, брате… Но не вы ли будете Антуан из Сабартеса?

— Я, — шепотом изумился тот.

— Вас у сестер в приемной очень ожидают видеть.

— Меня? Не брата Аймера? Не проповедника?

Конечно же, Аймера ведь завтра должны — наверняка попросят, по обычаю — проповедовать сестрам на торжество! Да, на Благовещение Девы в самом Пруйле взойти на кафедру… Спасибо тебе, Царица, ты услышала, милость и радость наша — все для него в этот день!

Старичок всем своим лицом, и подвижными бровями, и каждой морщинкой чисто по-провансальски выразил недоумение.

— Нет, надобен брат Антуан из Тулузы, тот, что секретарем инквизитора на прошлое Вознесение был. Сестра желает слово сказать — та, что вас знает.

Матушка! Антуан широко заулыбался, недоумение как рукой сняло. Кто же еще. Помнит его, хочет что-то сказать, может, даже не только о Гальярде расспросить — а прямо его, Антуана, увидеть! Вот радость. Кроме Богородицы еще кого-то можно назвать тут Матушкой.

Без дальнейших расспросов он коснулся лбом пола, ненадолго прощаясь с Матушкой небесной, и поспешил за провожатым к матушке земной. И заодно выяснил, поднимаясь, что здорово отсидел себе ноги.

Над холмом Вилласавари небо алело, над Фанжо свет уже догорел, пылала небесным факелом Вечерняя Звезда. Небеса, как им и положено, проповедовали славу Господа. Ноги Антуана сладко болели, на сердце было изумительно легко. Помня историю о брате, который заработал себе месяц Чистилища «суетным пением», он не напевал под нос — тем более что песня просилась не вовсе благочестивая. Надо бы завтра исповедаться: уже два дня не может избавиться от повторения про себя глупой вагантской припевки про пьяного аббата, которой на грех научил Аймер. Аймер-то, наверное, уже сегодня покаялся — на исповедь ходил, а младший брат его, дурень, так и не удосужился…

Звякнул колокольчик у сестринской приемной; брат сотрудник препроводил Антуана к закрытой решетке, в плошке горело масло, на подставке ожидала своего часа еще не зажженная свеча.

Антуан уселся, подпалил от лампадки фитилек, улыбаясь сам себе и поглядывая за решетку. Там было тихо и пусто. Матушка старенькая. Услышала колокольчик — а идти-то долго… с палочкой. И не с первого раза, с нежной жалостью заметил молодой человек, отворила она внутреннюю дверь: толкнула раз — не вышло… Вот, второй…

Антуан зажал бы себе рот, чтобы не вскрикнуть. Но не успел, как-то смешался, только глупо прикусил язык.

С тихим, нарастающим звоном поднималось из груди выше и выше его сердце; решетка стала вдвое чаще, разъехалась, собралась в черные квадратики вновь. Не двинувшись, не вскрикнув, только улыбаясь от сладкой невероятной боли, он смотрел на лицо, которое в течение года не позволял себе видеть даже во сне.

Девушка в черном скапулире сотрудницы, в белом послушническом велоне тоже толком не знала, куда себя девать. Потом села на табуретку наконец, поискала места для рук — не нашла, и просто позабыла их на коленях. Она улыбалась не губами — всем худым, чуть веснушчатым лицом, темными сияющими глазами, бровками домиком. Сердце ее грохотало так, что Антуан со своего места слышал… Или он слышал свое собственное? Только она могла сказать — Антуан из Сабартеса. Как же он сразу не догадался.

Она обвела языком губы — и так знакомо это сделала, что юноша поверил в нее окончательно.

— Я вот… На винограднике пока. Еще в прачечной помогаю.

Кто-то же должен был заговорить первым! Про прачечную, да, конечно, это так мудро и прекрасно, что она помогает в прачечной. Все, что она бы ни сказала, было бы мудрым и прекрасным. Потому что оно было бы на своем месте.

— А я вот… социем проповедника. C братом Аймером.

— С Аймером?

— С братом, я рассказывал…

— Да, ты рассказывал.

«Ты» расставило все по своим местам. Антуан выдохнул, будто с воздухом из груди его вырвалось какое-то большое горе, наконец уходящее, освобожденное навсегда, чтобы раствориться и сгореть.

— Грасида…

— Да, брат?

— У тебя нет вина?

— Вина?

— Ну… да, вина. Попить.

— Я попрошу сейчас, — она сделала движение встать, но он замотал головой, руками и взглядом не давая двинуться.

— Нет, не надо! Не уходи никуда, Бог с ним… Я… и так пьяный совсем.

Грасида засмеялась — и Антуан обнаружил, что никогда еще не слышал, как она смеется: только как плачет. Она и сейчас немножко плакала — женщины созданы из вещества более хрупкого, наверное, более драгоценного… Но теперь она плакала так, как надо, а смеялась на редкость заразительно, как будто была создана для смеха.

— Ты давно?..

— Это разве ж давно. С год всего.

— Ты сразу?..

— Какое там сразу. Отец Гальярд не сказал тебе?

— Нет, — Антуан подумал, что придушит отца Гальярда. Через полмгновения — что он готов умереть за отца Гальярда. Сперва придушить, а потом умереть.

— Он приорессу матушку Доминику уговорил только… вместе со старой матушкой, с сестрой Катрин. Я всего один разговор ихний слышала. Ух, до чего страшно было! Говорит — вы, сестра, видно, забыли, для кого нашим патриархом был основан Пруйль… А она: вы, брат, забываетесь — даже приору Пруйля я подчинением не обязана, только Магистру, а вы со мной говорите, как с одной из ваших подопечных-еретичек на дознании… Потом только спросила меня, что я умею делать, да так смотрит, будто я у нее украла что-нибудь. А я со страху возьми и скажи — ничего, госпожа! Тут она улыбнулась наконец, говорит, да, такие сестры нам нужны, они у нас — чудесная редкость…

— Строгая приоресса у вас?

— Ага, — Грасида довольно кивнула.

— Наш Гальярд тоже.

— Ваш даже еще хуже.

— Ну, наш хоть никогда не спрашивал, что я умею делать. Сразу понял, что ничего.

Они обменялись восторженными улыбками, как дети, хвастающие, кто сильнее порезал палец или кого больнее ущипнул гусь. «А у меня рука раздулась прямо вдвое!» «А у меня… а у меня втрое! В три раза по три!»

Куда там еще вина. Глоток вина — и Антуан на ногах бы не устоял. Он и так уже в пляс готов был пуститься прямо в приемной затворного монастыря…

— Антуан… брат Антуан, — девушка приблизила сияющее смуглой белизной лицо к самой решетке. Чтобы ни Распятие на стене, ни деревянная вертушка, ни свечка не подслушали ее великого секрета.

— Что, сестра? — юноша тоже наклонился, лица их вдруг оказались так близко, что он чувствовал теплый запах ее кожи. Запах виноградника.

— Знаешь, я зачем сюда пришла?

— Нет… зачем?

Голос Грасиды стал таким тихим, что слова угадывались только по движению губ.

— Молиться за свою маму и… за твою. Это ведь не ересь?..

Почувствовав спиной взгляд с Распятия, смущенно повела лопатками.

Антуан даже зажмурился на миг. Но не получилось, не получилось — все равно потекло… потекло проклятое… в самом деле как кровь. Кровь души, говорил Августин. Кровопускание — полезное дело, дурная кровь выйдет, станешь здоров…

Девушка положила ладони на решетку, тревожно глядя на него. Пальцы ее неосознанно ласкали темные прутья. Не тюрьма: защита, надежная крепость. Защита в том числе и от себя самой.

— Я… тебя очень люблю, Грасида, — вместо ответа сказал Антуан, открывая наконец глаза. Ну и слезы, ну и пусть. В церкви каждый день плачет — и не стыдится, а здесь вдруг решил гордость показать. Никто все равно не поверит. «Слезы мои стали хлебом моим», ешь свой хлеб, он не только горек, он еще и насыщает.

Хотелось бы что-нибудь сказать самое лучшее, самое умное. Чтобы стало понятно, как хорошо, как больно, как странно действует в нас Господь, связывая крепчайшими узами, которые человек не может разорвать, — и разделяя крепчайшими решетками, которых не преодолеть человеку. И связывающий, и развязывающий — единая радость, и Жизнь имя Его, и порою нужно очень далеко бежать от человека, чтобы соединиться с ним почти в одно, и очень долго идти к человеку, чтобы наконец с ним расстаться… И еще есть бОльшая тайна, в День дней открытая Магдалине в святом запрете Noli Me tangere, бОльшая даже, чем самоубийственная смерть без надежды, потому что этой тайной побеждена смерть.