Русология (СИ) - Оболенский Игорь Викторович. Страница 27

Я набрал цветков, серебристых, с алостью в шубках, и их встряхнул - для отсветов и чтоб видел другой сын, что где-то рядом. Я не варил каш вербы при его жизни.

Наш котелок был в пламени.

- Нарекли хлеб тот манной, белой, медовой, - сказал я, - сладостной.

Хрустнул шаг. С топором, в длинной светлой фуфайке, в светлой папахе выбрел Закваскин, буркнув насупленно:

- Пламя пáлите? Упредил бы. Мне что, легко ходить? Потому как ответственность. Гришка твой бы ни в жизнь, пьянь... Вижу, огонь жгут. Кто?.. - Пнув сушняк у костра, он прошёл топорищем ткнуть в ствол ракиты. - Вот дрова, коль свалить её. Только как поднять к дому?.. Будет, пойду. Сын явится, а я с вами тут...

Я молчал. Разговор он устраивал с дознаванием выгод, что представлял я имуществом, остающимся в доме. Если я сообщал ему, где что спрятал, по возвращеньи не находил схрон. Вдруг он сейчас ко мне?.. Я смотрел вслед и думал: что во мне ноет и не уходит с ним? Он ударил в ракиту - это ли? Он наметил срубить её?

- Пап, кипит.

В котелок я добавил чистого снега.

- Варим из белого, - подытожил сын. - Манка белая, ивы белые, белый снег, белый сахар... Пап, будет сладко?

- Да, - обещал я, видя, что, от удара ли, от огня ли, буква 'М' стёрлась. Но я подкрашу.

Как-нибудь...

Стало радостней; настроение вмиг улучшилось; ипостась моей ломаной и никчёмной судьбы обретала здесь цельность. Здесь пока я отец, не утративший чад моих; здесь отрадное прошлое, когда я был здоров ещё и трудился в лингвистике; и когда Родион, мой брат, был нормальнее, а жена моя - пресчастливая мать была; и когда мой другой сын видел наш сад в цвету, слушал птиц; мы чинили с ним крышу, крыли полы, белили; вечером мы спускались к раките, пела кукушка... Может быть, этот дом его счастье - дом, где теперь варю им двоим одну кашу, мёртвому и живому... Понял я: в той бездумности, с коей прибыл я, есть резон: бегство в место, где я был счастлив. (Здесь потом на снегу поздней ночью в искрах от пламени был зачат и второй мой сын). Мне нигде не быть с первенцем, пишущим на раките 'Митя и Папа'; мне с ним лишь здесь быть, около Лохны.

В варево я влил мёду. Ели... 'Напузившегося', на сленге, осоловелого, я тропой, затвердевшей, ломлющей ноги, позже отнёс его в дом, в постель... При луне уже, вновь спустился к раките, к угольям, багровеющим тускло... Всё, вроде, прежнее - но я стал вдруг чужой снегам с плеском речки под ивами, стынущими в свой праздник. Я развёл пламя; темень попятилась.

Он приблизился.

'Ты, сынок?'

'Папа'.

'Я не додумался, где ты'.

'Я здесь всегда'.

'Здесь?'

'Помнишь, вы уезжали, 'нива' работала, дом был заперт, вы меня звали, но не могли найти. Я был здесь и мечтал, как я делаю от ракиты к дому вверх лестницу, и она вся из мрамора'.

'Ты в Чечне тогда...' - я пихнул головню.

'Да. Резали пальцы и посылали, чтобы ты выкупил. Про отцовскую толковали любовь; мол, выкупишь. Но я знал, что нет денег... Пап, расскажи, как в детстве'.

'Хочешь про масти?..' - Я повёл об игреневой, о гнедой и караковой, о соловой, мухортой и изабелловой... Было сладостно, и костёр мой дымил в луну. В Лохне тихо плыл бобр... Надорвал тишь голос двухрядки: то Заговеев выл про три 'муромские сосны'; под праздник он часто пел.

'Я... Прости, сынок...'

'Папа, не за что'.

'Хочешь в дом?'

'Нет, могу только здесь'.

Он здесь...

И я обнял ракиту.

VI брáтина

Я ушёл на рассвете, ясном, холодном, как предыдущие. Сердце ныло - я оставлял его там, внизу. Скарб отнёс Заговееву, что сидел в обветшалом белье под тулупом около тополя во дворе на телеге: чубчик он ровно, ладно подрезал, выглядел лучше, если бы не глаз с похмелья, красный и мутный. Он вынимал курить; его руки тряслись. Мерин стыл вблизи, куры бегали; овцы сбились у хлева; хрюкали свиньи. Ископыть не сминалась, ставши как гнейс в морозе.

- С праздником, - обронил я.

- А и тебя, Мих... - Он вдруг закашлялся. - Выворачивает... Злой кашель... Пел я, Михайлович, спать мешал? Волоки вещи внутрь! - понеслось мне вслед, заходившему в дом с баулом. - Как не пить, не попеть? Распоследние дни досужие! Там назём возить, после пахота, да покос с пастьбой, да сорняк с жуком... Хоть, к примеру, блоху взять! И колорадский!! С виду пригожий!! Но не натурой... - сбавил крик Заговеев, так как я вышел. - Не было; он стал с Брежнева. Прежде взрослый жук, и личинки. Банками обираешь их в солнцепёк - он снова... Он из жары, что ль?

- Всё из энергии.

- Жрёт ботву... Хорошо, сын - Мишатка мой - помогает. Мне в зной несносно. Он, мой Мишатка-то, сорока нет, - дома игрушки; маленький в их играл, Мишатка... В Флавском он. А завод их не дышит, он там как мастер. Спонсера ищут, чтоб, значит, денег дал... Во как! Спонсер им... - И старик, вздохнув, почесал ступню, скинув валенок. - Чтобы спонсер им денег дал, а они бы украли? Я ему, что он лучше бы бизьнес вёл, закупал мясцо; не то ферму взял. А Мишатка мне, что ему не дадут: весь рынок, деньги и связи тут у чеченов и у богатых. Дело, мол, сложное - скот сбывать. Чем кормить, отвечает, если поля у их? При заводе - почёт как мастеру... - Заговеев качнул ступни. - Пальцы чтой-то не ходят. Думаю, к смерти... - Он отшвырнул бычок. - Смерть у всех, что ж. А вот как с мерином? Доброезжий, хоть боязливый. Он куда?

Я смотрел: ни в морщинистой шее, ни в редком волосе с детским чубчиком, ни в мозолях натруженных рук его, ни в покатых плечах и ни даже в глазах, красных с водки, смертного не было.

- А назад когда? - Он запахивался в тулуп.

- Бог весть когда.

Я таил, что Москва мне скучна, напрасна, - именно со вчера, как впало, что не могу быть в Квасовке, а потом, с этой ночи, что и без Квасовки не могу, лишь здесь мне жить, что я здесь и живу, вдруг, по-настоящему, в полноте и свободе, как неутратный... И я пошёл к себе по-над поймой, часто косясь вниз, где было мёртво, где не дымил костёр, близ какого сидели мы, где ивняк и ракита лишь серебрились. Там был мой первенец, и он звал меня, звал годами, я же не слышал... Может, и стрелки, что с потолка, знак: дуй туда! - а я, олух, не рою снег, не ворочаю камни, пусть там мне счастье... Склоном в снегах вдали лезла фура к ферме Магнатика. Скоро Пасха, скоро конец постам, он решил сбыть убоину?.. Сын сидел уже в 'ниве'. Я задержался. В доме я глянул в потные окна, что будут медленно остывать без нас, тронул печку, взял карабин, с ним вышел.

- Ну, пап, поехали!

- Нет, забыли... - Что - я не помнил. - О! Вербу бабушке и для мамы. Тоша, иди нарежь... Постилали одежды, дабы Он шёл по ним; а другие, сламывая ветви, клали. Богу осанна! Славятся в Господе! Он вошёл в Град восцарствовать! Аллилуйя! Я подожду. Иди.

- Вместе!

- Я подожду.

- 'Осанна' значит, пап, что?

- Спасение.

Это я вниз ('отцовская, - где-то ныло, - любовь'?) хотел. Да, хотел, но - его послал, чувствуя, что, уйдя, не вернусь, как знать... Впрочем, я уже весь там, возле ракиты и у золы в снегах. Сев за руль, я мчал памятью в строках писем от предка: '...о матерьял в 'Труды'... есть свидетельство нам дарёная... братина от Вел. Князя... в помощь мне ключница из наперсниц в Бозе почившей... - Здесь я помедлил, и потому что вдруг яростный гуд возник, и затем, что, стремясь к нужным фактам, выискал этот: - ...сколь раб в начальницах, Фёклу кличут Закваскина, в роде чуть Квашнина, читай... - и дальнейшее: - Мы селили селения... израстания... по названью 'Сад Квашниных' тож...'

Гуд рос надпойменною дорогой; воздух вибрировал. Я прикрыл дверцу 'нивы', длить ритмы памяти: 'Лохна сузилась десяти сажень подле Квасовки, очевидно по вербам, в коих есть пристань, - каменна, поизмыта водою, сникнувшей, так что стал скотский выгон... Новый брег уж заросший... пристаньку учинили близ водных струй... лодчонки, в коих я плаваю, соревнуя пейзаж... украшивать, но сочтя красу не заимствовать, а старанием из себя творить, ибо чуждое суть пародии, как бы мы иноземцы, то я не саживал италийских пальм, но ракитку, что власно дух слезит...'