Лихорадка - Де Стефано Лорен. Страница 7
Платье висит, переброшенное через ее руку. Словно сдувшийся труп, словно обескровленное тело той девицы, которая носила его последней.
– У тебя красивый свитер. Разве самой не противно, что он такой грязный? – печально спрашивает она. Мне кажется, что недовольство вот-вот отделится от ее лица и заживет своей жизнью. – Одна из малышек постирает его тебе.
Ее акцент стал теперь совсем другим: «д» звучат как «т», а «р» – как «у». «Отна из малышек постиуает его».
Она сует платье мне в руки, снимает с плеч меховой палантин и накидывает его на мою шею.
– Переоденься, я подожду на улице. Погода чудесная!
«Пеуеотенься, я потошту».
Когда она уходит, я быстро скидываю свитер и натягиваю платье, сообразив, что это – единственный способ выбраться из палатки. И вынуждена признать, прикосновение шелка к коже мне приятно, а палантин, несмотря на свою душную вонь, такой теплый, что я готова нырнуть в него целиком. Да, возможно, переодевание – единственный способ заставить мадам выпустить меня из палатки, но как же Габриель? Габриель по-прежнему остается в плену беспамятства. Я опускаюсь рядом с ним на колени и трогаю его лоб. Думаю, что он должен гореть, но чувствую прохладу.
– Я нас отсюда вызволю, – повторяю я.
Пусть Габриель меня не слышит, эти слова предназначаются не только ему.
Мадам отдергивает полог, цокает языком, хватает меня за запястье и тянет так сильно, что я сразу вспоминаю тот случай, когда я вывихнула руку, и брату пришлось ее вправлять.
– Не беспокойся о нем, – приказывает старуха.
Я неохотно переставляю босые ноги, не делая попыток поспеть за ней.
Едва мы выходим из палатки, две девчушки проскальзывают мимо нас внутрь и собирают мою мятую одежду. Их головы опущены, губы плотно сжаты. Я вижу их мельком, но, похоже, они близняшки. Меня выволакивают в холодное солнечное утро, небо кажется светло-голубым леденцом, будто я смотрю на него сквозь пластинку льда. Мадам хлопочет над моими волосами, от которых пахнет морской водой и веселым районом. По моим ощущениям, они тяжелые и спутанные. Старуха выглядит сосредоточенной и, возможно, недовольной. Я жду критики, но она говорит только:
– Не беспокойся об этом пареньке. – Ухмыляется. И я готова поклясться, что вижу свое отражение в каждом из ее чересчур белых зубов. – Он очнется, когда привыкнет к мысли, что тобой надо делиться.
При свете дня, без суеты и огней чертова колеса, мне видно, насколько здесь все запущено. Повсюду длинные полосы голой земли, а ржавые обломки механизмов торчат так, словно проросли из семян. Вдалеке еще один аттракцион. Поначалу я решаю, что это тоже чертово колесо, но когда мы подходим ближе, вижу металлических коней, насаженных на шесты. Кажется, будто лошадей обездвижили в тот момент, когда они пытались вырваться на свободу. Мадам говорит мне, что это называют каруселью.
Черные глаза коней наполняют мою душу болью. Мне хочется разрушить чары, которые сковали этих животных, оживить их ноги и отпустить на волю.
Мадам приводит меня к радужному шатру – самой большой и высокой палатке. Ее охраняют четверо пареньков. Они держат винтовки так, что их торсы перечеркнуты оружием наискось. Мальчишки не дают себе труда посмотреть на меня, когда мы с мадам проходим в шатер и даже когда она походя взъерошивает одному из них волосы.
Старуха отгибает полог, и внутрь проникает порыв холодного ветра, который приводит в движение находящихся внутри девиц, словно они – громадный музыкальный мобиль. Девицы ворчат и ворочаются. Большинство из них спит, навалившись друг на друга.
Девушки все одинаковые, как будто я заглянула в зеркальную комнату. Длинные костлявые руки и ноги поджаты, густо намазанные помадой рты полны гнилых зубов. А у некоторых девиц на губах не помада, а кровь. Над их головами висят потушенные фонари. Солнце, пробивающееся сквозь стены шатра, раскрашивает спящих в оранжевые, зеленые и красные цвета.
Дальше виден проход в другую палатку, закрытый только шелковыми шарфами, распространяющими тошнотворно-сладкий запах духов… и чего-то еще. Гниль и пот. Когда Роуз умирала, она пряталась за пудрой и румянами, а вот Дженна этого не делала. И когда я ухаживала за Дженной в те последние дни, я видела, как ее землистая кожа начала покрываться синяками и как потом эти синяки проваливались до костей и нарывали. Этот запах преследовал меня в моих снах. Моя сестра по мужу гнила изнутри.
– Я называю этот шатер моей оранжереей, – сообщает мадам. – Девушки спят весь день, чтобы по вечерам быть свежими, как цветочки. Лентяйки.
Некоторые из девушек смотрят на меня, лениво моргая, а потом снова засыпают.
Старуха говорит, что дает девушкам имена красок, чтобы их легче было узнавать. Сирень – единственная, чье имя взято у растения, потому что Джаред, один из лучших телохранителей мадам, нашел ее лежащей без сознания в кустах сирени на границе с огородами.
– Брюхо готово было лопнуть, – шутит мадам с безумным хохотом.
Сирень родила под раскачивающимися фонарями в цирковом шатре, окруженная любопытствующими Красными и Синими. А еще там были Зеленые, Салатовая и Аквамариновая, которые уже умерли от вируса.
– Гадкая, никчемная девчонка! – говорит мадам Солески, указывая на выползающую из тени девчушку со странными глазами, которую я видела прошлой ночью. – Стоило мне увидеть ее усохшую ногу в тот день, когда она родилась, и я сразу поняла, за нее не получить приличных денег, когда она войдет в возраст. Ей даже никакой работы нельзя задать! Она пугает клиентов. Она их кусает!
Сирень, свернувшаяся среди других девиц, не открывая глаз, обнимает свою дочку.
– Ее зовут Мэдди, – бормочет она невнятно.
– Псих она, – произносит мадам Солески, пихая девочку носком туфли.
Мэдди запрокидывает голову и бросает на нее злобный взгляд. Щелкает зубами, яростно и вызывающе.
– И она не умеет говорить! – не унимается мадам. – Уродка. Гадкая, гадкая девчонка. Ее надо было усыпить. Ты знаешь, что сто лет назад бесполезному животному вводили вещество, которое навсегда его усыпляло?
От запаха такого множества тел в таком небольшом помещении у меня кружится голова. Как и от слов мадам. Одна из девиц накручивает свои волосы, и они выпадают прямо под ее рукой.
На входе стоит охранник. Я замечаю, что когда никто не видит, он опускает руку в карман и протягивает Мэдди клубнику. Девочка сует ее в рот прямо со стебельком – вкусную тайну, которую надо поскорее проглотить.
Из палатки, отделенной занавеской, доносится какой-то звук. Мне кажется, это хрип или стон. В любом случае я ничего не желаю знать. Мадам нисколько не смущается и крепче обнимает меня за плечи. Стараюсь дышать размеренно, но хочется кричать. Я в ярости. Кажется, в такой же ярости я была в тот момент, когда вылезала из фургона Сборщиков, а затем неподвижно стояла в шеренге других девушек. Я ничего не сказала, когда услышала первый выстрел: ненужных девушек убивали по очереди. Нас так много – нас, девушек. Миру мы нужны из-за наших утроб или наших тел, или же мы ему вообще не нужны. Он крадет нас, уничтожает нас, сваливает грудами в цирковых шатрах, словно умирающий скот, и оставляет лежать в мерзости и духах, пока мы снова не понадобимся.
Я убежала из особняка, потому что хотела быть свободной. Но свободы не существует. Есть только самые разные – и иногда еще более ужасные, чем мой, – виды рабства.
А еще я испытываю совершенно новое чувство. Злость на родителей за то, что они привели нас с братом в этот мир. За то, что бросили одних.
Мэдди устремляет на меня свой странный остекленевший взгляд. Я впервые присматриваюсь к ней. У нее явные уродства – и дело не только в необычных, почти бесцветных глазах. Помимо усохшей ноги, ее левая рука короче и гораздо тоньше другой, пальцы на ногах почти отсутствуют, словно что-то не дало им отрасти до конца. Черты лица у Мэдди угловатые и острые, а на мордашке отражаются лишь бесстрашие и гнев. Это лицо девочки, которая видела мир, поняла, что он ее ненавидит, и возненавидела его в ответ.