Лихорадка - Де Стефано Лорен. Страница 8
Может быть, она не говорит именно поэтому. Зачем ей говорить? Что она вообще могла бы сказать? Мэдди наблюдает за мной, и вдруг ее взгляд становится отстраненным, невыразительным, словно она нырнула в такие глубины, куда я за ней последовать не могу.
Мадам бормочет злобное, лягает девочку в плечо, а потом выводит меня из шатра.
Там множество других детей, с сильными телами и нормальными чертами лица. Они работают: полируют фальшивые драгоценности мадам, стирают белье в металлических тазах, развешивают вещи на проволоке, натянутой между покосившимися столбами ограды.
– Мои девочки размножаются, как крольчихи, – последнее слово мадам произносит язвительно. – А потом они умирают, и мне приходится разбираться с той кашей, которую они заварили. Но что тут поделаешь? Одна радость, из детей получаются хорошие работники.
«Хоуошие уаботники».
Уже очень давно президент Гилтри отменил контрацепцию. Он верит в науку и считает, что генетики устранят сбой в наших ДНК. А тем временем, по его мнению, на нас возложена обязанность не позволить человечеству вымереть. Конечно, существуют врачи, умеющие прерывать беременность, но они запрашивают такие деньги, что мало кто может себе это позволить.
Я впервые задумываюсь о том, делали ли такое мои родители. Они ведь очень долго следили за тем, как протекают беременности, и наверняка должны были знать, как их можно прервать.
Аборты вроде как запрещены, но я еще ни разу не слышала, чтобы президент реально наказал кого-то за нарушение какого бы то ни было закона. Я вообще плохо понимаю, чем занимается президент. Брат говорит, что это бессмысленная традиция. Когда-то президенты, возможно, и были для чего-то нужны, но сейчас эта должность превратилась в пустую формальность, которая должна внушать нам надежду на установление порядка в далеком будущем.
Я ненавижу президента Гилтри, который возглавляет нашу страну дольше, чем я живу на свете. Он со своими десятью женами и пятнадцатью детьми (исключительно сыновьями) не верит в то, что конец человечества уже близок. Он не пытается помешать Сборщикам похищать невест и поощряет безумцев вроде Вона к разведению младенцев, которые проживут свою жизнь как подопытные животные. Иногда он выступает по телевидению, рекламируя новые здания или появляясь на вечеринках. Ослепительно улыбается и, глядя в камеру, приветственно поднимает бокал шампанского, словно ждет, что мы будем праздновать вместе с ним. А может, он над нами насмехается.
– Он вроде интересный, – сказала как-то Сесилия, когда мы все вместе смотрели телевизор и лицо президента мелькнуло в рекламном ролике.
Дженна сказала, что у него внешность педофила.
Тогда мы над этим посмеялись. Но теперь, оказавшись в веселом районе – таком же, в каком раньше жила Дженна, – я понимаю, что она говорила серьезно. Находясь в подобном месте, она должна была научиться различать всех чудовищ, которые могут прятаться в человеке.
Мадам показывает мне свои «посадки», которые по большей части представляют собой грядки сорняков и каких-то ростков, окруженных невысокими проволочными оградами. Однако под непромокаемым брезентом растет клубника.
– Видела бы ты их под весенним солнышком! – говорит она восторженно. – Клубнику, помидоры и чернику… Все ягоды такие сочные, прямо брызжут соком во рту.
Интересно, откуда у нее семена? Их трудно достать в городе, где все фрукты и овощи словно помечены его блеклым, серым цветом.
Старуха демонстрирует мне другие палатки, полные старинной мебели, где на земляных полах громоздятся горы шелковых подушек. По ее словам, клиенты получают только самое лучшее. Воздух во всех палатках спертый, пахнет потом. В последнем шатре, целиком розовом, она поворачивается лицом ко мне. Хватает обеими руками мои волосы, разводя их в стороны и глядя, как они рассыпаются. Одна прядь цепляется за кольцо на ее пальце, но я даже не морщусь, когда она резко дергает рукой, оставляя наконец мою голову в покое.
– Такая девушка, как ты, простой невестой быть не должна! – Последнее слово звучит у нее как «толшна». – У такой девушки должны быть десятки возлюбленных.
Ее глаза туманятся. Мадам вдруг начинает смотреть куда-то мимо меня. Где бы она ни оказалась в своих воспоминаниях, в ней от этого появляется нечто человеческое. Впервые под макияжем и пластмассовыми украшениями я вижу ее глаза, вижу, что они карие и печальные. И они кажутся мне странно знакомыми, хоть я уверена, что никогда в жизни не встречала никого, кто был бы похож на эту женщину. Раньше я не смела заглядывать в веселые районы, которые ютились в узких переулках, даже краем глаза.
И мне совсем не было любопытно.
Губы мадам изгибаются в улыбке, и эта улыбка – добрая. Помада трескается, под ней проявляется что-то бледно-розовое.
Мы стоим около кучи ржавого металлолома. Куча гудит и испускает слабый желтый свет. Надо полагать, это один из проектов Джареда. Мадам восторгается его изобретениями. Она называет их «приспособами».
– Это нагреватель для почвы. Мой Джаред считает, что с ним можно будет получать урожай зимой, – говорит мне старуха, похлопывая по ржавому корпусу изобретения.
– Так что ты скажешь про мой карнавал, chérie? – спрашивает она. – Лучший в Южной Каролине!
Меня изумляет, как старухе удается так разговаривать, что из уголка ее рта не вываливается сигарета. Может, я надышалась табачным дымом, но мадам внушает мне благоговейный страх. Вещи становятся ярче, когда она проходит мимо них. Ее сады растут. Из призрака погибшего общества и нескольких испорченных механизмов она создала странное царство грез.
А еще она, похоже, никогда не спит. Сейчас, днем, ее девицы дремлют, а охранники и вовсе работают посменно, но сама она постоянно снует между палатками, что-то делая, прихорашиваясь, отдавая приказания. Даже мои сны прошлой ночью пахли ею.
– Ничего подобного в жизни не видела, – признаюсь я.
И это правда. Если Манхэттен – реальность, а особняк – роскошная иллюзия, то данное место надо считать обшарпанной и нечеткой границей, которая разделяет два этих мира.
– Твое место здесь, – заявляет мадам, – а не с мужем. И не со слугой.
Она обнимает меня за плечи и ведет через участок с увядшими, припорошенными снегом полевыми цветами.
– Возлюбленные – это оружие, а вот любовь – это рана. Этот твой паренек, – добавляет она без всякого акцента, – это рана.
– А я не говорила, что люблю его, – откликаюсь я.
Мадам озорно улыбается, и ее лицо покрывается морщинками. Я вдруг понимаю, что первое поколение стареет. Скоро их не станет. И больше никто не будет знать, как выглядит старость. «Двадцать шесть и старше» станут тайной.
– У меня было много возлюбленных, – сообщает старуха, – но только один любимый. У нас даже родился ребенок. Прекрасная малышка с волосами всех оттенков золота. Как у тебя.
– Что с ними случилось? – расхрабрившись, спрашиваю я.
Старуха исследовала и изучала меня с первого момента моего появления здесь – и вот наконец она демонстрирует свою собственную слабость.
– Умерли, – отвечает мадам, снова обретая акцент. Все человеческое исчезает из ее взгляда. Он становится укоризненным и холодным. – Убиты. Погибли.
Она останавливается, заправляет мне волосы за уши, приподнимает подбородок и разглядывает мое лицо.
– И я сама виновата в своей боли. Мне не следовало так сильно любить свою дочь. Нельзя этого делать в мире, где ничто не живет долго. Вы, дети, как мотыльки. Вы розы. Вы размножаетесь и умираете.
Я открываю рот и не могу произнести ни слова. То, что она говорит, ужасно, но это правда.
А потом меня озаряет: не относится ли так же ко мне мой брат? Мы пришли в этот мир одновременно, один за другим, как два удара сердца. Но я уйду из него первой. Так мне было обещано. Когда мы были маленькими и я стояла рядом с ним, хихикая и выдувая мыльные пузыри через соединенные колечком пальцы, представлял ли он уже вместо меня пустоту?
Когда я умру, будет ли он жалеть о том, что любил меня? Жалеть, что мы двойняшки?