Комната Джованни - Болдуин Джеймс. Страница 19
– Я тебе уже говорил, что мы не женаты, но, мне кажется, что ты просто не в состоянии понять меня.
– Нет, ты скажи, когда Хелла в Париже, ты с кем-нибудь видишься без нее?
– Конечно, вижусь.
– И она заставляет тебя рассказывать ей обо всем, что ты без нее делал?
Я вздохнул. Где-то в середине разговора я сбился, повел его не в ту сторону и теперь хотел только одного – закончить его. Я выпил свой коньяк так быстро, что обжег горло. – Конечно, нет.
– Прекрасно. Ты – очень обаятельный, красивый и интеллигентный молодой человек и пока ты не импотент, Хелле не на что жаловаться, а тебе не о чем беспокоиться. Устроить vie practique страшно просто, за это только надо взяться обеими руками. Джованни задумался.
– Я понимаю. Бывают времена, когда все идет наперекосяк, тогда нужно все устроить иначе. А если махнуть рукой, то жизнь станет просто невыносимой.
Он налил еще коньяка и довольно улыбнулся, точно разом разрешил все мои проблемы. В его улыбке было что-то очень простодушное. Мне пришлось улыбнуться в ответ. Джованни было приятно думать, что он такой здравомыслящий, а я нет, и что он учит меня, как не пасовать перед суровой житейской прозой. Ему было важно ощущать свое превосходство, так как в глубине души вопреки своему желанию он знал, что я тоже в глубине души безрезультатно борюсь с ним изо всех сил.
В конечном счете страсти затухали, каждый замыкался в самом себе, и мы ложились спать. Мы просыпались около трех-четырех часов дня, когда солнечные лучи блуждали по углам нашей нелепой захламленной комнаты. Потом вскакивали, мылись, брились, натыкаясь друг на друга, обменивались шуточками, злились от неосознанного желания поскорее унести ноги из этой комнаты. Затем мы стремглав вылетали на улицу, где-нибудь на скорую руку завтракали, и я прощался с Джованни у бара Гийома.
Я оставался один, облегченно вздыхал, шел в кино или просто шатался, возвращался домой и читал, или шел в парки читал там, или сидел в открытом кафе, болтал с посетителями, или писал письма. Писал Хелле, умалчивая о Джованни, или просил отца прислать деньги. В общем, что бы я ни делал, во мне глубоко прятался другой я, который, холодея от ужаса, размышлял, как же мне жить дальше.
Джованни разбудил во мне червя, который исподтишка стал подтачивать меня изнутри. Понял я это в тот день, когда провожал Джованни на работу по бульвару Монпарнас. Мы купили килограмм вишен и ели их по дороге. В тот день мы оба были беспечны и по-детски веселы, и зрелище, которое мы являли: Двое взрослых мужчин, сталкивающих один другого с широкого тротуара и кидающих в лицо друг другу косточки от вишен, точно это мыльные пузыри – было раздражающим. Я понимал, что в моем возрасте такое ребячество неуместно, а ощущение полного счастья, заставившее меня по-мальчишески резвиться, было тем более странным. Я был счастлив, потому что действительно любил Джованни, который в тот день был красив, как никогда. Я смотрел на него и мне было приятно сознавать, что это из-за меня его лицо светилось счастьем. Я готов был пойти на любые жертвы, только бы не потерять своей власти над Джованни. И я чувствовал, как меня прямо несло к нему, как несет реку, вырвавшуюся из-подо льда. И тут по тротуару между нами прошел какой-то молодой человек, совсем незнакомый, я мысленно представил его на месте Джованни и почувствовал к нему такое же влечение, какое испытывал к моему другу. Джованни заметил это, заметил мое смущение и еще сильнее расхохотался. Я покраснел, а он все хохотал, и вот уже бульвар, солнечный свет и звучание раскатистого смеха Джованни превратились в сцену из ночного кошмара. До боли в глазах я смотрел на деревья, на сочившиеся сквозь листву солнечные лучи – сгорал от стыда, мучился от безотчетного ужаса, тоски и горечи, переполнявшей сердце. И в то же самое время – это было частью моего смятения и одновременно вне его – я мучительно напрягал мышцы, чтобы не обернуться и не посмотреть, как этот юноша удалялся по залитому солнцем бульвару. Этот зверь, которого разбудил во мне Джованни, больше никогда не впадет в спячку. Но наступит день, и я навсегда расстанусь с Джованни. И буду ли я тогда, одному Богу известно, гоняться по каким-то темным закоулкам за первыми попавшимися молодыми парнями, как множество таких же, как я?
Это страшное открытие породило во мне ненависть к Джованни. Она была так же велика, как и моя любовь к нему, и все крепла, питаясь из тех же источников.
Глава II
Даже и не знаю, как описать эту комнату. Почему-то каждая комната, где я жил раньше, и те, в которые я попадал позже, стали напоминать мне комнату Джованни, хотя я и жил в ней недолго. Мы встретились в начале зимы, ушел я оттуда летом, но у меня такое впечатление, будто я прожил в ней всю жизнь. Я уже говорил, что в этой комнате мы жили как бы на дне моря, и море, конечно, довольно здорово отшлифовало меня, как морскую гальку.
С чего бы начать?
В этой комнате с трудом помещались двое, а выходила она на крошечный дворик. «Выходила» в том смысле, что в ней было два окна. Теснившийся за окнами двор таил в себе что-то недоброе и как бы наступал на комнату, грозясь ее проглотить. Мы, вернее, Джованни, почти никогда не открывали окон; занавесок у него не было, а мы так и не собрались их купить. Для большей безопасности Джованни замазал стекла густой известкой. Временами мы слышали, как под окнами играют дети, временами мимо проплывали странные тени. В эти минуты Джованни, как правило, мастерил ли он что-нибудь или лежал на кровати, настораживался, как гончая, и не произносил ни слова, пока угрожавшая нам опасность: не проходила стороной.
Джованни вечно носился с планами переустройства этой комнаты и до моего появления даже что-то предпринял. Отодрал от одной стены затекшие грязными пятнами обои, и теперь они свисали клочьями. Другая стена по его замыслу вообще не должна была оклеиваться: на ней в кайме из роз были изображены застывшие в вечном движении дама в кринолине и кавалер в бриджах. На полу в пыли валялись обрывки обоев. Тут же лежало наше грязное белье, инструменты Джованни, кисти, бутылки с краской и скипидаром. На этой груде хлама громоздились наши чемоданы. Мы боялись дотронуться до них, так как каждую минуту чемоданы могли свалиться, из-за этого нам иногда по-нескольку дней приходилось обходиться без таких необходимых вещей, как чистые носки.
Никто, кроме Жака, нас не навещал, да и он заглядывал очень редко. Мы жили далеко от центра, и телефона у нас не было.
Помню первое утро, которое я встретил в этой комнате. Джованни, тяжелый, как гранитная глыба, крепко спал рядом. Солнце так робко просачивалось в комнату, что я не мог понять, который теперь час. Я неслышно зажег сигарету, боясь разбудить Джованни – так как боялся посмотреть ему в глаза. Я огляделся. Еще в такси Джованни невнятно пробормотал, что комната у него очень грязная. «Да уж наверняка», – небрежно ответил я и, отвернувшись, уставился в окно. Мы молчали. Когда я проснулся в этой комнате, то сразу вспомнил, как мы долго молчали. Это было напряженное и неприятное молчание. Наконец Джованни заговорил, улыбнувшись застенчиво и грустно:
– Надо будет чем-нибудь украсить ее.
Он растопырил пальцы, точно фокусник, который хотел поймать эти украшения прямо в воздухе. Я не сводил с него глаз.
– Посмотри, сколько мусора, – наконец сказал он, глядя на проносящуюся мимо улицу, – со всего Парижа собрали, что ли? И куда его девают? Ума не приложу. Наверное, тащат в мою комнату.
– Вероятней всего, – отозвался я, – мусор сбрасывают в Сену.
Но когда я проснулся и оглядел эту комнату, то вдруг понял, сколько страха и мальчишеской бравады было в его словах. Нет, Джованни говорил не о мусоре Парижа – он говорил о себе, плывущем по стремнине жизни, подобно мусору, сброшенному в Сену.
В комнате там и здесь высились пирамидами картонные коробки и чемоданы. Одни были перевязаны бечевкой, на других висели замки, а третьи лопались от напиханного в них барахла. На самом верху валялись разорванные ноты для скрипки, а сама скрипка лежала на столе в обшарпанном растрескавшемся футляре. По ее виду нельзя было понять, вчера ее сюда положили или много лет назад. Стол был завален пожелтевшими газетами, пустыми бутылками, тут же лежала сморщенная пожелтевшая картофелина, у которой даже ростки успели сгнить. На полу вечно было разлито красное вино, оно испарялось, и от этого воздух в комнате был приторный и тяжелый. Но пугала эта комната не беспорядком. Стоило только задуматься, откуда он берется, как сразу приходило в голову, что причина не так проста. И дело тут было не в привычке, занятости или свойствах характера. Нет, это проистекало от отчаянья и предназначалось в наказание самому себе. Не знаю, как я догадался об этом, только понял сразу же, понял, вероятно, потому, что мне очень хотелось жить. Я разглядывал эту комнату с нервным напряжением и мучительной сосредоточенностью человека, смотрящего в лицо неотвратимой смертельной опасности. Я смотрел на эти немые стены, на нелепых допотопных любовников, навеки замурованных в громадном розарии, на меня пялились окна, пялились, точно два огромных глаза. Потолок грозно нависал над головой и темнел, недобро насупившись над истекающей желтым светом лампочкой, которая болталась посередине как бесформенный, сморщенный фаллос. И под этой обломанной лучистой стрелой, под этим хилым ростком света жил ужас, завладевший душой Джованни. Я понял, почему Джованни потянулся ко мне и привел в свое последнее прибежище. Я должен был разрушить эту комнату и помочь Джованни начать новую настоящую жизнь. Конечно, я мог жить сам по себе, но для того, чтобы переделать жизнь Джованни, мне нужно было стать частью его комнаты.