Современная американская повесть - Болдуин Джеймс. Страница 120
Когда мы у себя одни, то едим на кухне — пожалуй, самой главной комнате у нас в доме, комнате, где случается все, что случается, где все берет свое начало, все формируется и подходит к концу. И вот, когда мы поужинали в тот вечер, мама подошла к буфету и вернулась к нам с бутылкой — с бутылкой очень-очень старого французского коньяка, которая хранилась у нее уже много лет. Эти бутылки она держала еще с тех пор, как была певицей и жила со своим ударником. Бутылка была последняя. Она поставила ее на стол перед Джозефом, и она сказала:
— Откупори.
Потом принесла четыре рюмки и выждала, когда Джозеф откупорит бутылку, Джозеф и Эрнестина смотрели на маму, похоже не догадываясь, что она такое задумала. Но я знала — что, и сердце у меня екнуло.
Папа откупорил бутылку. Мама сказала:
— Джо, ты хозяин в доме. Разлей по рюмкам.
Странно бывает иной раз: когда вот-вот что-то должно случиться, ты уже чуешь, как все это будет. Да нет! Ты знаешь наверняка. Ты просто не успела сказать себе про это, а сейчас и вовсе не успеешь. Папа так изменился в лице, что я описать не могу. Черты лица у него стали четкие, будто высеченные из камня, каждая линия, каждая складка вдруг сделалась чеканной, а глаза черным-черны. Он ждал — неподготовленный, беспомощный, — ждал того, что сейчас станет словами, станет действительностью, родится на свет божий.
Сестрица сидела, глядя на маму глазами очень спокойными глазами очень удлиненными, суженными, и чуть улыбалась.
На меня никто не смотрел. Меня будто не было. Я присутствовала, но будто не обо мне речь. Будто не я, а Фонни был здесь, и мой ребенок, пробуждаясь от долгого, долгого сна, начинал ворочаться, слышать и быть — быть где-то у меня под сердцем.
Папа разлил коньяк, и мама дала всем по рюмке. Она взглянула сначала на Джозефа, потом на Эрнестину, потом на меня — мне она улыбнулась.
— Это наша присяга, — сказала она. — Нет, я не сошла с ума. Мы пьем за нового пришельца. У Тиш и Фонни родится ребенок. — Она тронула Джозефа. — Пей, — сказала она.
Папа пригубил рюмку, глядя на меня. Никто как будто не смел заговорить первым, до него. Я глядела на папу. Я не знала, что он скажет. Джозеф поставил рюмку на стол. Потом снова взял ее. Он пытался сказать что-то, хотел сказать, но не мог. И посмотрел на меня, точно силясь узнать что-то, силясь прочесть это на моем лице. Странная улыбка бродила у его лица — где-то близко, но не на самом лице, и он точно путешествовал во времени — назад, вперед. Он сказал:
— Ничего себе новость. — Потом опять отхлебнул из рюмки и сказал: — А ты не хочешь выпить за своего малыша, Тиш?
Я сделала маленький глоток и поперхнулась, и Эрнестина похлопала меня по спине. Потом обняла меня. На щеках у нее были слезы. Она улыбнулась мне, но ничего не сказала.
— И давно это? — спросил папа.
— Около трех месяцев, — сказала мама.
— Да. И по моим расчетам так, — сказала Эрнестина, удивив меня.
— Три месяца! — сказал папа, точно пять месяцев или два месяца изменили бы дело и все стало бы понятнее.
— С марта, — сказала я. Фонни арестовали в марте.
— Пока вы бегали вдвоем и искали себе жилье, чтобы можно было пожениться, — сказал папа. Его глаза были полны вопросов, такие вопросы он мог бы задать своему сыну — по крайней мере черный, мне кажется, мог бы, но расспрашивать дочь было нельзя. Меня вдруг взяла злость, что я не сын, но это тут же прошло. Отцы и сыновья — это одно. Отцы и дочери — совсем другое.
Не надо слишком глубоко вникать в тайну. Она совсем не проста и совсем не безопасна. Мы не так уж много знаем о себе. По-моему, лучше знать, что ты не знаешь, и тогда будешь расти вместе с этой тайной по мере того, как эта тайна растет в тебе. Но в наше время все всё знают, вот почему столько людей, особенно белых, чувствуют себя такими потерянными.
И я подумала: а как Фрэнк отнесется к тому, что его сын Фонни скоро станет отцом? Потом поняла, что первая мысль, которая появится у всех: но ведь Фонни в тюрьме! Так подумает Фрэнк; это будет его первая мысль. Фрэнк подумает: «Если что-нибудь случится, мой сын никогда не увидит своего ребенка». И Джозеф сейчас подумал: «Если что-нибудь случится, у ребенка моей дочки не будет отца». Да. Вот такая мысль, никем не высказанная, захолаживала воздух у нас на кухне. И я чувствовала, что мне надо что-то сказать. Но я слишком устала. Я прислонилась головой к плечу Эрнестины. Сказать мне было нечего.
— А ты правда хочешь этого ребенка? — спросил меня отец.
— Да, да! — ответила я. — И Фонни тоже хочет. Это же наш ребенок, — сказала я. — Понимаете? Наш. И Фонни не виноват, что его посадили в тюрьму. Он ведь не убежал и вообще ничего плохого не сделал. Мы… — Это было единственное, что я могла ответить на не заданные им вопросы. — Мы всегда дружили, с самого детства, и вы это знаете. И мы уже были бы женаты, да вот… вот…
— Отец все знает, — сказала мама. — Он за тебя беспокоится.
— Ты только не думай, будто я думаю, что ты непорядочная или еще там какие-нибудь глупости, — сказал папа. — А спросил я потому, что ты такая еще молодая, вот и все, и…
— Трудновато, но ничего, справимся, — сказала Эрнестина.
Эрнестина знает папу лучше, чем я. Наверно, ей с малых лет казалось, что наш папа любит меня больше, чем ее. Это неправда, и теперь она давно все уразумела — ведь разных людей и любят по-разному, — но, когда мы были маленькие, ей, наверно, так казалось. У меня такой вид, будто я ни с чем не справлюсь, у нее такой, что ей все нипочем. Если у тебя вид беспомощный, люди к тебе относятся по-одному, если напористый — по-другому, но ведь тебе не видать, какой тебя люди видят, и это очень больно. Может, поэтому моя Сестрица вечно торчала перед зеркалом, когда мы еще были девчонками. Она говорила: «Ну и наплевать! Зато у меня голова». Конечно, это делало ее еще более напористой, что ей было совсем ни к чему. Только уж такие мы уродились и потому иногда делаем из себя черт те что. Но для Эрнестины это все дело прошлое. Ей известно, что она собой представляет или по крайней мере чего она собой ни в коей мере не представляет, поскольку мою Сестрицу больше не страшат бунты тех сил, с которыми ей приходится иметь дело, и она уже научилась, как их использовать и укрощать. Сестрице теперь действительно все нипочем, и она может перебить папу на полуслове, чего я вот никак не могу. Она чуть отодвинулась от меня и сунула мне в руку рюмку.
— Выше голову, сестра, — сказала она и чокнулась со мной. — За спасение детей, — сказала она негромко и выпила все до дна.
Мама сказала:
— За новорожденного.
И папа сказал:
— Надеюсь, будет мальчик. Фрэнк, дурной, совсем ошалеет от радости. — Потом взглянул на меня. — Ты не против, если я сам ему скажу? — спросил он. — А, Тиш?
Я сказала:
— Нет, пожалуйста.
— Ну что ж, — сказал он, улыбнувшись во весь рот. — Тогда я и махну к нему сейчас.
— Может, лучше сначала позвонить? — сказала мама. — Ты же знаешь, он дома не любит сидеть.
— А я бы с удовольствием этим девицам доложила, — сказала Эрнестина.
Мама рассмеялась и сказала:
— Джо, да позвони ты им, пусть все сюда приезжают. Да что в самом деле! Сегодня суббота, время не позднее, и у нас еще много коньяку в бутылке. По-моему, так будет лучше.
— Ты как, Тиш? — спросил папа.
— Что ж, придется, — сказала я.
Тогда папа встал, с минуту смотрел на меня, а потом пошел в гостиную к телефону. Он мог бы позвонить по настенному аппарату на кухне, но у него на губах была та зловещая улыбка, с какой он проворачивает свои дела, а нас предупреждает: вы не суйтесь.
Мы слышали, как он набрал номер. Это был единственный звук в доме. Потом послышались гудки в трубке. Папа откашлялся.
Мы услышали:
— Миссис Хант?.. Добрый вечер, миссис Хант. Это Джо Риверс. Будьте любезны, можно мне Фрэнка, если он дома?.. Спасибо, миссис Хант.
Мама хмыкнула и подмигнула Эрнестине.