Дела житейские - Макмиллан Терри. Страница 23
— В чем дело? — спросила она.
— Идем со мной! — Я повел ее к так называемой музыкальной комнате, где хотел услышать настоящую музыку. — Садись!
— Куда прикажешь мне сесть?
— На пол. Куда же еще?
Зора послушно, как маленькая девочка, опустилась на пол. Она не могла понять, чего мне от нее надо.
— Закрой глаза, открой ладони.
— Что?
— Делай, что тебе говорят, и не перечь мне, женщина!
Она закрыла глаза, вытянула руки вперед ладонями вверх, и я вложил в них три сотенные бумажки. Провалиться мне на этом месте, но я чувствовал себя Миллионером. От прикосновения бумажек к ладоням она широко раскрыла глаза.
— Что это?
— Посмотри! Это триста долларов, чтобы ты выкупила пианино. Не затягивай с этим: больше оправданий у тебя не будет.
— Фрэнклин, не надо, ты не можешь давать мне деньги, только начав работать. А твои ребятишки! Пианино может подождать.
Она протянула мне деньги, но я их не взял.
— Забирай инструмент, Зора. Завтра же. Я послал Пэм деньги. Все в порядке. Я хотел бы только одного, чтобы ты сейчас спела мне что-нибудь. То, что тебе хочется. — Я видел, что она с трудом скрывает волнение. — Ну, будь хорошей девочкой и спой. — Я сел на пол возле двери, скрестив руки. Наши ноги соприкасались.
Грудь Зоры вздымалась, видно, ее обуревали противоречивые чувства. Она закрыла глаза. Первые же звуки ошеломили меня. Резкие, словно кошачьи, но вместе с тем низкие, мурлыкающие. Эту песню я никогда не слышал. Черт побери, ее пение так захватило меня, что я почти не воспринимал слов.
— Я парю высоко над озерами и долинами — лечу к тебе, к тебе… Ты дал мне молоко и мед, проник в мое сердце, и дважды ослепительно вспыхнула молния… Зазвонил телефон, сердце мое упало и разбилось на части… Ты обещал мне, что больно не будет, говорил мне: малышка, это не больно; но ты солгал. Да, солгал.
Она замолчала, открыла глаза, но на меня не посмотрела. Взгляд ее был прикован к какой-то точке на полу. Да, моя девочка умеет петь, тут ничего не скажешь. Кто умеет петь так, умеет петь. Она пела, как те немногие джазмены, которых я действительно любил. Немного похоже на Свит Хани, но с переходами Сары Воген и Нэнси Уилсон. Диапазон у нее явно большой: она брала такие высокие ноты, каких я не слышал ни у кого, кроме Арефы. Если она всерьез займется вокалом, такой голос можно будет записать на пластинку.
Я представил себе Зору на сцене: я слышал, будто кругом кричат и свистят; она никого не оставила равнодушным. А потом я подумал о другом: что же будет со мной, строителем, который не уверен и в том, сможет ли получать баксы каждую неделю? Да провались все это! К чему сейчас думать о своем чертовом самолюбии.
— Чья это песня? — спросил я.
— Моя, — тихо ответила она, все еще не глядя на меня.
Я сел рядом, приблизив к ней лицо.
— Посмотри на меня, бэби!
Наконец она посмотрела мне в глаза.
— Это было прекрасно. Честное слово. Я не знал, что ты так поешь, а к тому же и сочиняешь песни.
— Это моя старая песня, — ответила она.
— Не все ли равно, старая или новая. Главное, что ее написала ты. Это твоя песня. Черт побери, я и не представлял себе, что ты так здорово поешь.
— Ты это серьезно, Фрэнклин?
— Конечно!
Да, так оно и было. Моя интуиция убеждала меня: у нее есть все, что надо, — талант и сила. Я очень хочу, чтобы она добилась своего. Лишь бы это не стало дешевым однодневным успехом.
— Правда? — допытывалась она.
Я положил ее голову себе на плечо и обнял ее так, словно мог навеки утратить ее. Мы сидели молча и неподвижно. Я был спокоен, потому что держал Зору в своих объятиях. Это было прекрасно, как сон. Мы не замечали, что в комнате нет ни ковра, ни пианино, потому что для нас здесь был настоящий рай.
Большая часть моего гардероба давно перекочевала к Зоре, но я считал, что должен заходить к себе, кормить моих разнесчастных рыбок, прибираться и брать почту, хотя почти ничего не получал. Счета мне не присылали, а писать было некому — все, кого я знаю, живут в Нью-Йорке. В доме был, как обычно, бардак. Я не убирал с тех пор, как в последний раз столярничал, а это было уже давно. Время летит быстро, когда любишь, это уж точно. Я оглядел свою мрачную комнатенку. После чистой и уютной квартиры Зоры она наводила тоску. Белые стены не делали ее веселее.
Едва доставили пианино, Зору как подменили. Она целыми днями сидит в своей комнатке и музицирует, как одержимая. Я стараюсь не мешать ей, когда она занимается, но если я готовлю обед и не могу чего-то найти, я тихонько стучу в дверь. Иногда она меня даже не слышит. Когда я столярничаю, со мной тоже такое бывает, так что я ее понимаю. С тех пор как мы вместе, для нас такая жизнь стала привычной. По-моему, чтобы не надоесть друг другу, каждый из нас должен иметь что-то свое. Вот я и сказал ей, что поделаю кое-что у себя и не приду до вечера — если только выдержу.
Я сел на кровать. Собственно, это и не кровать, а два матраса, положенные на пол. На полу у двери я заметил конверт с отпечатком моей подошвы. Джимми! Там действительно были двадцать долларов, которые я дал ему месяца два назад. Он не спешит, но всегда отдает. На куче опилок в углу за аквариумом я увидел мышиные катышки. Эти сволочи, черт бы их побрал, жрут все, что попало. Я плеснул в стакан глоток, врубил ящик и сел за верстак. Эта часть стенки выглядела сегодня неплохо. Нужны еще шурупы и мелкие гвозди; когда я закончу ее, мне наконец будет куда сложить все инструменты и книги, чтобы не валялись.
Я подметал пол, когда услышал звонок. Только бы не Джимми! Не имею ничего против партии в домино с Лаки, но я не видел его уже несколько недель. Его появление может означать одно из двух: либо он выиграл на скачках, либо у него роман. Я побежал вниз, перепрыгивая через ступеньки, и чуть не свернул себе шею, потому что лампочка вдруг погасла. Открыв дверь, я не поверил своим глазам; передо мной стояли мои разлюбезные маменька и папенька, словно старик со старухой на коробке геркулеса. Время от времени на них такое находит: являются нежданно-негаданно, будто я их жду. Только их не хватало!
— Фрэнклин, — проговорила мать, подставляя мне щеку для поцелуя; мне не слишком хотелось целовать ее, но все же я чмокнул ее в щеку. Она даже не улыбнулась. Уверен, это отец подбивает ее навестить меня. Старик никогда не признается, но он скучает без меня. Эти визиты убеждают его, что я еще не помер, не скурвился, не в тюрьме и не колюсь. Как будто и не помнит, что мне не шестнадцать, а тридцать два, и что с наркотиками я завязал тысячу лет назад. Мне самому и в голову не приходит сообщать им новый адрес, если я переезжаю, а эти визиты убеждают его, что меня все же можно найти.
— Привет, сынок, — сказал он, пожал мне руку и крепко обнял меня. Папаша стал обнимать меня только лет семь назад, но, честно говоря, мне это приятно, даже очень приятно. Он ухмыльнулся, и я понял, что он и вправду рад меня видеть. В конце концов я его единственный сын. Я сантиметра на три-четыре выше него и чертовски на него похож. Но разница между нами в том, что папаша — тряпка, а я нет. Он всю жизнь под каблуком у матери, и сомневаюсь, что у него когда-нибудь было о чем-то свое мнение. Сдается мне, что я его люблю, но по десятибалльной шкале мое уважение к нему потянет лишь на четыре. А вот мать я терпеть не могу. Ей бы быть старшиной на плацу, новичков гонять, ведь от нее только и слышишь поучения. Отец не смеет ей возражать, поэтому, когда они вместе, мне хочется послать их к черту.
— Почему на лестнице такая тьма? — спросила мать.
— Лампочка только что перегорела. Ну, пошли, — сказал я, помчавшись наверх через три ступени. Черт возьми, еще минут пятнадцать, и я бы закончил уборку. — Как это вас занесло в Бруклин? — спросил я, закуривая.
— Мы обедали у „Джуниора", а так как от тебя давно нет вестей, решили посмотреть, здесь ли ты. Сколько, Джерри, прошло — год? — повернулся он к матери, которая критически оглядывала мою комнату. Я видел, что ей здесь противно; хорошо, что не успел закончить уборку.