Любить, чтобы ненавидеть - Осипова Нелли. Страница 20

И вот сегодня Катя, похоже, встрепенулась, словно ее окропили сказочной живой водой. Что и как там будет дальше, мудрено гадать, главное — она оживает.

Раздумья Елены Андреевны прервал звонок в дверь.

Пришел Николай Васильевич…

Катя вернулась домой. Еще за дверью услышала трель телефонного звонка. Быстро скинула обувь, вошла в комнату и сняла трубку.

— Где тебя носит? — раздался тревожный голос Даши. — И мобильник твой отключен, к тебе не достучаться.

— Я была у мамы, Дашунь. Мы давно не виделись, хотелось поговорить спокойно. Завтра собираюсь заехать к тебе. Ты будешь дома или на работе? Меня устроит любой вариант, я свободна все воскресенье.

— Я дома. Приезжай, ради Бога, приезжай…

— Что-нибудь случилось?

— А что еще должно случиться, Катюш? — грустно проговорила Даша.

— Давай, я прямо сейчас приеду, — предложила Катя.

— Нет, нет, уже поздно. Лучше завтра. Клава сегодня специально на рынок ездила за бараниной, будет готовить твое любимое харчо.

— Это в честь чего же?

— Она переживает за меня и всячески старается ублажить. Знаешь, так трогательно, что у меня порой слезы наворачиваются, — ответила Даша и тут же шмыгнула носом.

— Погоди, не реви. Вот приеду завтра, вместе и поплачем.

— По какому поводу?

— Ой, Дашенька, поплакать всегда есть повод.

Подруга умолкла в недоумении: плачущая Катя никак не вписывалась в Дашино представление о ней.

Пока Даша молчала, что-то таинственно потрескивало в трубке, электроника жила своей, закрытой для людей жизнью, в которой не было ни трагедий, ни горя, ни радости, а лишь перепады напряжения. От этой мысли Катя хмыкнула, и Даша тотчас же спросила:

— Ты чего?

— Да так, мысли в эмпиреи устремились… Значит, приглашаешь на харчо?

— Господи, я же сказала! Какое тебе еще приглашение?

Запах Клавиной готовки стоял не только на лестничной площадке, но уже в лифте щекотал ноздри своей неповторимой волнующей экзотичностью.

Катя невольно сглотнула слюну, хотя и не была голодна — проснулась в десятом часу, позавтракала и сразу же собралась, заглянув предварительно в магазин, чтобы купить для Сашеньки ее любимые лимонные дольки и клюкву в сахарной пудре.

Дверь открыла Клава, пожилая женщина плотного телосложения, с короткой шеей и круглым лицом. В свои шестьдесят шесть лет она была на удивление крепкой, подвижной, быстрой в работе. «Она у меня шустрая, — говорила Даша, — я за ней как за каменной стеной». И это была абсолютная правда.

— Катерина Викторовна, пожалуйста, не давайте Саше гостинцев до обеда, а то навалится на них, не оторвешь, а потом обедать не станет, — вместо приветствия таинственным шепотом выпалила она. Потом уже любезно поздоровалась, полуобняв Катю, которую искренне любила и всегда отличала меж других подруг своей хозяйки.

— Все-то ты знаешь наперед, — усмехнулась Катя.

— А то как же — не первый год в доме. Проходите, проходите, Даша давно вас ждет.

Эта манера Клавы называть Дашу по имени и на «ты», в то время как даже к родным и близким этого семейства она обращалась неизменно по имени-отчеству и на «вы», удивляла лишь поначалу, потом все привыкли и перестали обращать внимание, ибо обладательница столь непреклонного в мелочах характера располагала целым букетом достоинств, среди которых не последнее место занимало прекрасное знание грузинской, а если быть точным, тбилисской кухни. Скорее всего, это пришло к ней спонтанно и в полном соответствии с навязшим в зубах материалистическим принципом «бытие определяет сознание», потому что большая часть жизни Клавы прошла в Грузии. О себе она помнила лишь начиная с пятилетнего возраста. Что было до этого, знала только по рассказам воспитательницы детского дома, расположенного под Ставрополем. Была ли это достоверная история или легенда — поди узнай: никаких документов, никаких свидетелей событий той страшной войны с фашистами, которые могли бы вспомнить маленькую зареванную девочку, доставленную в детдом, она, повзрослев, так и не нашла. Говорили, что девочка была родом из украинской деревушки, где в первые же дни войны от немецкой бомбы погибло полдеревни, что ее какие-то женщины обнаружили на краю пшеничного поля, подхватили и унесли с собой, а потом сдали в детдом, где и определили ее возраст, дали ей имя и фамилию. Клава хорошо помнила, как отмечали ее условный день рождения, пятилетие — через год после появления в детдоме, — как дети, встав в кружок вокруг нее, дружно пели «каравай, каравай, кого хочешь — выбирай», как ей подарили новое платьице и как она плакала, когда укладывалась спать, потому что ни за что не хотела его снимать. Дальше, по ее словам, жизнь пошла хорошая. А что, разве не так? Семилетку закончила с приличными отметками — она всегда была способной, сметливой и памятью обладала отменной. Потом сговорились с одной подружкой и удрали из детдома — больно скучно стало, и все там приелось до чертиков. К тому же кто-то из авторитетных мальчишек, которым можно было верить, шепнул, что если идти все время на юг, то можно прийти к морю, а там не жизнь — сплошная лафа!

Путь к морю занял почти два года. Об этом времени Клава не любила ни вспоминать, ни рассказывать. «Кантовались и подрабатывали по-всякому», — вот и весь ее комментарий. И еще добавляла, что не раз пожалела о своем побеге. Хорошо, что предусмотрительно выкрали из канцелярии свои аттестаты об окончании семилетки — других документов не было.

На море они оказались в 1952 году. Добрели до мыса Пицунда, устроились работать на птицефабрике. Сняли какую-то халупу на двоих и зажили сытно — на 50 копеек в рабочей столовой можно было поесть несколько разных блюд из цыплят. Для Клавы, как она говорила, был рай земной: тепло, море, кругом красотища, словно на открытке, и еды вдоволь! Когда ей исполнилось шестнадцать лет, начальник — век его не забыть — выправил настоящий документ — паспорт, и Клава стала «как все». Только жилья своего не было, а так — живи, не хочу. Летом, когда местные жители сдавали курортникам на сезон койки, а сами перебирались в пристройки и сараюшки, чтобы к зиме подзаработать деньжат, Клава нашла халтуру — помогала одной сотруднице с дачниками: в свободное от работы время стирала постельное белье, мыла посуду, прибиралась по дому. Так она за десять лет накопила немного денег и собиралась купить хоть какую комнатенку, только бы свой угол заиметь. К тому времени, обладая прекрасной памятью, она свободно говорила по-грузински, понимала абхазский, армянский и даже греческий, благо население здесь было разношерстным. Потом в Клавиной жизни случился крутой поворот — она познакомилась с удивительными людьми, которые поселились на целых два месяца у той же сотрудницы с птицефабрики. Это была супружеская пара из Тбилиси. Оба школьные учителя. Она, Русудан Зурабовна, красивая, глаз не отведешь, молодая, стройная. Клава просто влюбилась в нее. Муж, Шота Константинович, много старше жены, интеллигентный, обходительный, к Клаве только на «вы» и всегда начинал разговор с «пожалуйста». Жену обожал. Лелеял и холил. Незадолго до возвращения в Тбилиси он предложил Клаве поехать с ними, помогать по хозяйству. «Квартира у нас просторная, детей нет, выделим тебе отдельную комнату, будем платить, сколько скажешь. Подумай хорошенько, генацвале, не сомневайся, тебя никто никогда не обидит». «Чего тут было думать, — рассказывала Клава, — это же в семье жить, не бобылкой какой-то. Я сразу и сказала, что согласна».

Так Клава попала в Тбилиси.

В 1980 году скончался Шота Константинович, и она осталась с Русудан. Как ее ни переманивали в другие семьи, сколько ни сулили больших денег, Клава и слышать ничего не хотела — сроднилась с этим домом, с их родственниками и друзьями, да и как оставить Русудан одну?

Так и жили они вдвоем до прихода к власти Гамсахурдия. А когда начались военные действия в Грузии, Клава сказала своей хозяйке: «Русудан Зурабовна, уж если грузин стреляет в грузина, то нам с вами тикать надо отсюда». Да только Русудан не решилась — здесь могила ее мужа, и он ее ждет, куда ей ехать… Дала она Клаве денег и настояла на ее отъезде в Россию. «Тебе там лучше будет, а в Тбилиси тебя некому защитить».