Клятва Тояна. Книга 1
(Царская грамота) - Заплавный Сергей Алексеевич. Страница 38

— Не каркай, звонила! — осек его Вельяминов. — Не об том речь. Твое дело на верх вести. Ты и веди.

И снова окунулись они в темень колокольни. На этот раз она заключала в себе сто сорок девять ступеней. Тоян одолел их без особого труда. Зато взмокли Шапилов и Вельяминов.

Здесь сквозные окна и колокола были заметно меньше. А Москва раздвинулась, ушла глубоко под ноги. На нее можно было смотреть с восьми сторон. И с каждой она казалась прекрасной. Неустройство, порожденное смутой, осталось внизу. Не слышен сделался вороний карк. Очистилось, просветлело небо.

Еще девяносто семь ступеней отсчитал Тоян, поднимаясь на верхние ярусы колокольни к высоким узким окнам, похожим на щели. Их было много, и все заполнены солнечным светом.

Пономарь указал на свод:

— Там колокольный купол. Выше него только Боже милостивый. Он все видит.

Шапилов и Вельяминов переглянулись:

— Под памятными словами стоим?

— Под ними.

— Забрались однако…

— Так ин што?

Толмач попробовал было переложить их слова Тояну, но у него ничего не получилось.

Да и не нужны были Тояну сейчас никакие слова. Он ощутил себя птицей, которая парит над Алтын ту — вершиной мировой горы. Не каждому дано увидеть ее. Он увидел. Теперь можно возвращаться в эушту.

Глянув на него в эту минуту, Шапилов поразился. Тоян был красив своей древней азиятской красотой. Глаза его излучали доверчивый почтительный свет. Такие глаза бывают у мудреца или ребенка, который готов удивляться, брать, но и отдавать тоже.

Вот тогда и понял Шапилов, о какой душе говорил ему давеча второй дьяк Нечай Федоров, о каких думах над бескрайней Москвой. О той, которую и захочешь, а словами не обоймешь.

«Эх, — подумал Алешка Шапилов, — кабы сейчас мне наказную грамоту в Сургут писать, по-иному бы я ее изладил. А теперь поздно. Она уже скреплена красною царьскою печатью и отправлена вместе с другими бумагами. Одно и остается — пожелать ей непрепятственной дороги. Лети без задержек…»

Ивашка Ясновидец

А на Обозном дворе Казанского приказа текла своя незатейливая жизнь. После первых суматошных дней, кое-как сбыв привезенные с собой меха, объевшись хмелем и дешевыми бабьими ласками, отоспавшись с перепою, тоболяки стали приходить в себя. Тут-то и появился обозный голова Иван Поступинский. Ни раньше, ни позже. Уж он-то знает, что лучше переждать, пока улягутся накопившиеся за дальнюю дорогу страсти. Потом из служилых людей и проводников веревки вей, все стерпят, а под горячую руку сунешься, всякого худа натворить могут.

Где был всё это время Поступинский, что делал, никому не ведомо. А сам он не скажет, скрытен не в меру. Где надо, там и был, что надо, то и делал. На то он и обозный голова, чтобы самому за себя думать.

А был он в Немецкой слободе, у младшего брата Юрия Поступинского. Это на Москве мор и смута, а там — сыть и довольство. Обласкал государь и швецких, и австрийских, и ливонских, и прусских, и жмудских немцев, устроил им выгоды и свободы не в пример своим подданным. Они и живут, ни в чем не утесняясь, будто на другой земле. Заняли правый берег Яузы вплоть до речки Чичеры и ее левого притока Кукуя, отстроились красивыми рядами, насадили дерев. Немецкая Москва да и только.

До того как попасть сюда, Поступинский-младший служил дворовым человеком у ливонского поместника-зарусийца. А зарусийцы хоть и живут среди польской литвы, помыслами своими устремлены к Москве. Это и навлекло на них опалу. Решили поляки изгнать самых отъявленных, чтобы другим изменничать неповадно было. Да ведь то, что для одних измена, для других верность. Три года назад принял государь опальных ливонцев по-отечески, отобедал с ними, утешил и одарил каждого по-царски. Дворян сделал князьями, мещан дворянами, всем дал поместья и достойное жалованье. А челядинцев, что изгнаны были вместе с хозяевами, велел брать в немецкую дружину и на другие прибыльные места. Тогда-то и стал никому не ведомый литвин Поступинский кремлевским телохранителем. Старшего брата тоже неплохо устроил — на сибирскую службу. Стали они жить на русийский лад. Прежние имена свои поменяли, чтобы от других не отличаться. Иван и Юрий куда как привычней. Один другому — верный помощник. Дом брата для Ивана всегда открыт. А надо соболей продать дорогой ценою, и тут Юрий расстарается. Где-где, а в Немецкой слободе покупщики на них всегда найдутся.

Хотел было Поступинский-старший и своим обозникам выгодный торг устроить, да в последний момент передумал. Мало ли как они это воспримут. Гоже ли начальному человеку с нижними равняться? Не уронить бы себя. А то у русиян дурная привычка есть: сделай ему доброе, а он тебе за это на голову сядет. Нет уж, лучше остеречься. Каждому свое!..

Ночлеги для служилых людей поставлены по одну сторону Обозного двора, ночлеги для проводников с другой, а промеж ними — конюшник и кормовые амбары.

Первым делом Иван Поступинский наведался в конюшник. Осмотром он остался доволен: стойла прочищены, лошади накормлены, догляд за ними исправный. В ямских избах тоже порядок. Зато на казацкой половине самый настоящий бедлам. Полати не убраны. Под иконой непотребно разлеглась сонная баба. Кто-то из служивых сунул ей в рот глиняную свистульку, и она выдувает из нее беспамятно всякие нутряные звуки. На лавках в углу скучились игроки в зернь. Один бросает кости, другие отсчитывают ему проигранные копейки. А десятник Гриша Батошков раскорячился посредине пропахшего кислым жилья, задрал встрепанную бороду и срамословит неведомо кого. Загнет фирса покрепче, оскалится, соображая, ладно ли загнул, и ну похабничать дальше.

Содом да и только. Явись по делам кто-нибудь из Казанского приказа, несдобровать Поступинскому: пошто до такого свинства допустил?

Но Бог милостив. По словам дневальщика, никто из кремлевского дьячества со времени прибытия обоза сюда не заглядывал. Стало быть, самому впору построжиться.

Криком казаков не уймешь, это Поступинский по опыту знает; батогами — тоже, под хлысты и палки они без страха ложатся, в земляную тюрьму молча лезут. Зато тихий укор им в новинку. Его и решил испытать обозный голова.

— Чья блудница? — остановился он над присвистывающей в забытье бабой. Не дождавшись ответа, снизил голос до шепота: — Чья девка, спрашиваю?

Теперь его услышали все.

— Кабыть, москвянка! — прикинулся простачком один из зернщиков.

— Плохо, — покачал головой Поступинский. — Ой плохо! Я слышал, у вас говорят: наряди свинью в серьги, она снова в навоз ляжет.

— Но, но, — быдливо уставился на него Батошков. — А ежели это моя подбочница? Моя!

Однако Поступинский на него и не взглянул.

— А еще у вас говорят: поросенок токмо на блюде не хрюкает. Так-нет?

— Я — поросенок? — тяжело качнулся к нему Батошков.

— О том не знаю, — Поступинский отстранил его от себя тычковым пальцем. — Спроси лучше у своего десятника. Он скажет.

— У десятника? Ха! — Батошков куражливо оглядел товарищей. — Я сам себе десятник. Во!

— Нет, — усмехнулся Поступинский. — Теперь у тебя десятник Куркин, — он ободряюще глянул на Куземку: — Скажи ему, десятник Куркин, кто есть Гришка Батошков?

— Порося! — без промедления откликнулся тот.

— А ваше слово какое будет? — в уверенности, что и другие казаки от десятника своего легко отступятся, глянул на них Поступинский.

— Как есть порося! — радостно подтвердил Фотьбойка Астраханцев.

Остальные недобро промолчали.

Всяк понимал, что Батошков зарвался, но это у него с превеликого упоя. Вот и взял бы обозный голова ушат ледяной воды да выплеснул Гришке в красноглазую харю. Или на снег продышаться выгнал. Или что иное сотворил. А то на тебе — поставил вдруг на его место сумасброда Куркина, шишголь перекатную. Еще и подбил поросем Батошкова объявить, а вместе с ним всю казацкую братию. Литвин он и есть литвин, хоть и новокрещеный. К Москве пристроился, а в душе при своем литвинстве так и остался. Его народ тоже не без грехов живет, но посмей-ка русиянин хоть на один из них указать, враз все ливонские люди оскорбленными себя примнят. Вот и остерегайся. Особо когда в службе под иноземцем ходишь. Он тебя подденет, а ты не моги. Ты с ним готов сжиться, а он с тобой не желает.