Царь и Россия (Размышления о Государе Императоре Николае II) - Белоусов Петр "Составитель". Страница 97

Трудно представить себе более умилительное и деликатное проявление сочувствия к отцу, потерявшему своего ребенка.

Нечувствительность к чужим страданиям, приписываемую Императору Николаю, отрицает и Извольский.

В своих воспоминаниях, после взрыва на Аптекарском острове дачи, где жил Столыпин, причем пострадали дети министра [361], Извольский отмечает:

«Он (Государь) осыпал семью Столыпина трогательным вниманием. Быв свидетелем образа действия Николая II в этом случае, я могу засвидетельствовать полную лживость обвинений, согласно которым он был странно нечувствителен к чужим страданиям» (С. 243) [362].

Тот же Извольский приводит пример удивительной выдержки Государя.

Дело происходило во время беспорядков 1905 года.

«В тот день, когда мятеж достигал своего кульминационного пункта, я находился близ Императора Николая, которому я делал устный доклад; это происходило в Петергофе, во дворце или, вернее, на Императорской даче, расположенной на берегу Финского залива напротив острова, на котором высится на расстоянии около пятнадцати километров Кронштадтская крепость. Я сидел против Государя у маленького стола при окне с видом на море. В окно виднелись вдали линии укреплений. Пока я докладывал Государю разные очередные дела, мы явственно слышали звуки канонады, которая, казалось, с минуты на минуту делалась все более интенсивной. Государь слушал меня внимательно и ставил мне, согласно своему обычаю, вопросы, которые доказывали, что он интересуется мельчайшими подробностями моего доклада. И сколько я его украдкою ни разглядывал, я не мог подметить в его чертах ни малейшего признака волнения; однако он должен был знать, что в эти минуты в нескольких милях от него дело шло об его короне. Если бы крепость осталась в руках восставших, то положение столицы сделалось бы не только ненадежным, но и его собственная судьба и судьба его семьи были бы серьезно угрожаемы; орудия Кронштадта могли помешать всякой попытке бегства морем.

Когда мой доклад был закончен, Государь остался несколько мгновений спокойным, смотря через открытое окно на линию горизонта. Я же был охвачен сильным волнением и не мог воздержаться, рискуя нарушением этикета, чтобы не выразить моего удивления видеть его столь спокойным. Государь, по-видимому, вовсе не был покороблен моим замечанием. Обратив на меня свой взор, необычайную доброту которого столь часто отмечали, он ответил мне этими резко врезавшимися в мою память словами:

„Если Вы видите меня столь спокойным, то это потому, что я имею непоколебимую веру в то, что судьба России, моя собственная судьба и судьба моей семьи в руках Господа, который поставил меня на то место, где я нахожусь. Чтобы ни случилось, я склонюсь перед Его волей в убеждении, что никогда не имел иной мысли, как служить той стране, которую Он мне вручил“» (С. 221–222) [363].

Один мудрец сказал, что самой трудной победой является победа над самим собой. Эту победу Царь одержал: никто более его не умел владеть собою. И трудно представить себе, чтобы человек, проявивший такую волю по отношению к самому себе, не владел ею вообще.

В дальнейшем течении настоящего исследования читатель увидит, что Государь до самого конца своего царственного служения проявил неуклонную волю к победе. Одержать эту победу, даже по признанию иностранцев, можно было только при сохранении самодержавия. Царь положил всю свою волю к его сохранению, во всяком случае, во время войны. Что произошло бы далее — неизвестно. Однако из вышеприведенных слов Жильяра и генерала Вильямса скорее можно сделать вывод, что Государь пошел бы по пути расширения прав народного представительства, но при условии некоторой постепенности. Уже одно учреждение Думы, по выражению Кривошеина, указало, что самодержавие способно к эволюции… Но Государю опять и опять помешали повести Россию к ее действительному благу…

А пока Царь всеми силами боролся за победу, обществом уже овладел пессимизм. Оно не верило в возможность победы, не верило в силу нашей исторической власти, критиковало ее, подрывало к ней доверие, желало и боялось, боялось и желало революции. К действительным ошибкам правительственной власти присоединились измышления, ложь и клевета. Усугубляемая этими приемами тягость обстановки приводила к желаемому выводу — к необходимости изменения формы правления. И к этому были направлены все силы оппозиции. И вот, рядом с воображаемой опасностью интриги, ведущей к сепаратному миру, вырастает новая, уже реальная, хотя еще в неопределенных очертаниях, опасность революционного воздействия на власть.

Французский посол зорко следил за обоими движениями. Всматриваясь во второе, он, как западник, несомненно более симпатизирует либералам, чем консерваторам, в которых он склонен видеть немецкую опасность, но не оценивает устоев того порядка, который единственно мог довести Россию до победного конца, а вместе с тем, симпатизируя либералам, как умный человек, он все время опасается, чтобы их выступление, по своей несвоевременности, не погубило возможности довести войну до разгрома Германии.

* * *

Приблизительно в это время возникает дело по обвинению в предательстве полковника Мясоедова, служившего по разведывательной части при Х-й армии. Это дело дало повод Керенскому, по словам Палеолога, написать письмо председателю Государственной Думы, требуя ее созыва. «Измена, — пишет он, — имеет источником министерство внутренних дел [364]. Обществу известно, что руководители этого государственного учреждения только и думают о том, как бы восстановить как можно скорее прежнее единение с прусской монархиею, необходимой поддержкой нашей внутренней реакции. Дума должна охранить страну от этого удара, который ей наносят в спину. От имени своих избирателей прошу Вас, господин председатель, настоять на немедленном созыве Думы, чтобы она могла исполнить в этот важный момент свой долг надзора над исполнительною властью» (T. II. С. 325).

И это дерзал писать Керенский, впустивший в Россию в запломбированном вагоне пацифиста и немецкого агента Ленина!

Если указанный образ действий Керенского был актом планомерно веденной против правительства кампании, то общество того времени всемерно, хотя и бессознательно, ей содействовало. Всякие, самые нелепые слухи, если только они были направлены против власти, находили в обществе благодарную почву. Образчиком сему может послужить разговор Палеолога с Великой княгиней Марией Павловной, имевшей, казалось бы, возможность разбираться в окружающей обстановке.

Она спрашивает посла: «Правда ли, что измена Мясоедова была открыта французской полицией и что, дабы говорить с ним об этом, Государь вызывал посла в Барановичи? Правда ли, что Витте покончил с собою, когда он узнал, что в руках Палеолога находятся документы его переговоров с Германией?»

На это посол ответил, что узнал о деле Мясоедова лишь три или четыре дня до его осуждения, и то по доверительному сообщению русского офицера. Что же касается графа Витте, то он с определенностью знает, что граф умер внезапно от кровоизлияния в мозг (T. I. С. 327).

Революция в лице Керенского и легковерное и недоброжелательное общество как бы подавали друг другу руку. Оппозиция тоже делала свое дело.

27 января / 9 февраля 1915 года, после открытия Думы, Шингарев «передает послу довольно точно то, что в своей здоровой части думает русская публика: „Франция имеет в России верную союзницу, союзницу, которая пожертвует последним солдатом, последней копейкой, чтобы добиться победы… Но нужно, чтобы Россия сама не была предана некоторыми тайными заговорами, которые становятся опасными [365]. Вы выгоднее поставлены, господин посол, чтобы видеть многое, чего мы лишь подозреваем“» (T. I. С. 291) [366].