Все мои женщины. Пробуждение - Вишневский Януш. Страница 20
Однажды Он наткнулся в «Фейсбуке» на фотографию женщины, склонившейся над бумажным листком. С тюрбаном из полотенца на голове, в белом махровом халате, без следов косметики и с дымящейся сигаретой в пухлых губах. Характерный контур этих губ можно было узнать сразу, хотя на первом плане фото было вовсе не лицо женщины. На первый план фотограф поместил изображение каких-то каракулей на помятом листе бумаги, лежащем на коленях у женщины. И Он узнал свой почерк! И вспомнил субботний весенний вечер в общежитии, когда объяснял сидящей у Него на коленях Дарье причины и последствия искривлений времени и пространства. Он обхватил руками ее торс, чтобы дотянуться до листка бумаги, лежащего на столе, и написать несколько уравнений, нарисовать несколько парабол, без которых невозможно было объяснить ничего про гравитацию и искривления. Дарья Ему все время мешала, совершенно неубедительно делала вид, что ей интересно то, что Он говорит и пишет на листочке. Это именно тогда, в тот вечер, сидя у Него на коленях к Нему спиной, она вдруг замерла в Его объятиях, посерьезнела и тихо сказала:
– Я люблю тебя, ты знаешь? Я очень тебя люблю…
Он не ответил. Не прокомментировал это неожиданное признание ни единым словечком. Просто не нашел подходящих слов. Как в каком-то внезапном припадке афазии, о которой так красочно рассказывал Маккорник. Хотя тогда, в тот вечер, надо было найти в себе смелость и определить четко для нее, а прежде всего для себя, границы этой безнадежной и прямой дорогой ведущей к катастрофе связи. Но что Он мог ей сказать? Что эта любовь не должна была с ней случиться? Что она не взаимна, эта любовь, и никогда взаимной не будет? Что их не ждет счастливое будущее, даже короткое, что она, Дарья, для Него всего лишь действенное, но быстродействующее лекарство – лекарство для Его души, опаленной пожаром, который вызвала тоже не она? Что Он греется у костра ее молодости, что вытирает ее влюбленностью свои слезы, что Он очень виноват перед ней и еще больше не виноват? А в конце Он должен был сказать самое важное: ты мне близка, но я не люблю тебя. Я только трачу твое время, которое ты могла бы подарить другому мужчине, мы никогда не будем вместе. В тот вечер Он не отважился это сказать. И никогда потом не отважился. Дарья, испуганная, наверно, Его долгим молчанием, быстро сменила тему. А еще Он помнит, что она вынула из Его руки ручку и под уравнениями и рисунками написала дату. И вот спустя больше трех лет после этого вечера Он эту дату вспомнил, разглядывая фотографию, случайно найденную в интернете. Всматривался в цифры – и снова слышал ее голос, когда, прижимаясь к Нему, сидя на Его коленях, расслабленная этой их близостью, она, нежась в Его объятиях, говорила: «Я люблю тебя, ты знаешь? Я тебя очень люблю…» И, оставив ее без надлежащего объяснения, Он лишил эту девочку сразу двух мужчин. Он забрал у нее себя – как любимого, с которым, как она считала, у нее отношения, и отчасти – как будто ее отца, которого она, воспитанная матерью, никогда в жизни не видела, потому что он смылся, как только она родилась. Тот факт, что ее увлечение Им возникло в том числе в результате тоски по фигуре отца, в силу Его возраста, для Него с самого начала был очевиден. И, несмотря на эту очевидность, Он привязывал к себе эту девочку, которая была младше Его дочери всего на год, все сильнее и сильнее.
Эта фотография – как фото профиля – на страничке Дарьи в «Фейсбуке» стояла с самого начала ее там пребывания. И Он снова не нашел в себе смелости написать ей, хотя бы извиниться за свое поведение – мерзкое, самцовое, заслуживающее презрения, которое Он на протяжении всех этих лет тем не менее оправдывал безвкусно-патетическим «тяжелейшим ожогом души».
Этот самый «ожог» у Него стал проходить через два года поездок в Познань, когда, нетерпеливо ожидая багаж в подземном зале исключительно мрачного аэропорта Шенефельд в бывшем Восточном Берлине, Он споткнулся о небольшой алюминиевый чемоданчик и чуть не упал на резиновую карусель, на которую как раз выплывал из черной пасти туннеля Его чемодан. Еще меньше размерами, чем тот, о который Он споткнулся. Обычный, из потертого в нескольких местах черного пластика, потрепанный, больше похожий на ручную кладь. Он взял его в Лиссабоне только потому, что хотел привезти в Берлин две темно-зеленые пол-литровые бутылки масла, выжатого из оливок, выросших в окружении буйных виноградников на монастырских угодьях в окрестностях городка Синтра в сорока километрах от исторической Алфамы в Лиссабоне. В маленькой келье этого монастыря проводил остаток своей жизни доктор математических наук и теологии, незрячий от рождения монах, наделенный даром, при помощи которого в своей слепоте мог видеть то, что недоступно было зрячим.
Однажды в интернете среди математиков разнеслась неслыханная весть: португальский монах-иезуит, отец Уно из Синтры, как его все называли, помогал своими знаниями и консультациями Роджеру Пенроузу [9] в формулировании теории конформной циклической космологии! Даже если это была утка – она была одной из самых прекрасных уток. Пенроуза Он читал в страшном волнении, щеки Его горели, Он восхищался и поражался удивительным познаниям в сочетании с еще более грандиозным воображением. Математическая модель циклической Вселенной, предложенная Пенроузом, была не только совершенна – она прежде всего восхищала красотой своей простоты. Пенроузу несколькими уравнениями удалось рассказать в ней историю скакалки, которая крутится от одного Большого взрыва, начинающего существование Вселенной, до другого взрыва. Совершив круг на орбите сначала расширяющегося, а потом миллиарды лет скукоживающегося обратно мира, эта скакалка возвращается обратно к изначальной точке существования – и так повторяется в бесконечном цикле Вселенной. И все это объяснялось уравнениями. Он тут же написал отцу Уно, приложив к письму свои публикации по теории конформного пространства. Без особой надежды на ответ. Через несколько дней отец Уно ответил Ему сердечным письмом, написанным традиционно, на бумаге, в самом начале которого упомянул о Его национальности и о том, что очень уважает «Польского Папу Войтылу» и «польского гения математики Сефана Банаха» [10], а дальше высказал большую заинтересованность Его работами. В заключение письма совершенно неожиданно спрашивал, не потратит ли Он свое время, чтобы приехать к нему в гости. Приглашал к себе, в Синтру! Когда Он объявил в институте, что берет неделю – в Германии раз в два года каждому сотруднику официально это полагается – полностью оплаченного научного отпуска и едет в Португалию, чтобы там спрятаться за толстыми стенами иезуитского монастыря, на Него стали коситься как на не совсем нормального. Он как-то до этого не проявлял симптомов выгорания, был, конечно, поляком, но исключительно малорелигиозным, и в последнее время ничто не предвещало возвращения Его депрессии. С тем же успехом Он мог бы поехать медитировать в какой-нибудь ашрам в Индии, или буддийский храм в Камбодже, либо в экстремальную экспедицию на велосипедах в горах Непала, или даже учить китайский язык в Шанхай. Он никому не сказал, зачем Он едет именно туда и с кем там будет встречаться. Патриции и Сесильке тоже не сказал…
Поселился Он в аскетичной келье в монастыре. Деревянные нары, покрытые тонкой простыней, грубое одеяло, скатанное в рулон, эмалированный белый таз с водой, которая в этом антураже, как Ему казалось, должна быть святой, длинная нитка четок с отшлифованными до гладкости вулканическими кусочками лавы сицилийской Этны, свисающая, как только что казненный висельник, с ржавого крюка, вбитого в стену прямо над белой фрамугой двери. Выбитая в стене книжная полка, толстые, пахнущие свежим воском свечи в металлической корзинке, несколько коробок спичек, две железные кружки рядом с двумя керамическими горшками, стоящими на краю квадратного стола. В одном горшке была вода, в другом – терпкое красное вино из монастырских погребов.