Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий - Блашкович Ласло. Страница 62
Это мне не мешало. Как шоколадная конфета с ромом. Я заметил, что он отводит взгляд, когда вынужден к кому-то обратиться, и это была единственная возможность отразиться в его глазах. А еще он из тех людей, которые избегают на ходу здороваться с проходящими мимо знакомыми, изображая близорукость. Нет, у Саши это не признак заносчивости, а просто неуместная стеснительность, вызванная опасением, что прохожий, скорее всего, его забыл.
Просто так, ни с того ни с сего, он спросил меня, верю ли я, а он больше ни во что не верит.
Верю, — доверительно улыбнулся я, — верю, что вы в душе мормон.
Мормон? — он на мгновение смутился.
И что вас в них привлекает исключительно полигамия. Я подмигнул ему в знак солидарности.
Да нет, я бы скорее в монахи подался, — пробормотал он, когда до него дошло. — Или, по крайней мере, в руки безнравственной монахини, связанной обетом молчания.
Посмотри, ты тут все забрызгал краской, — крикнула Златица, и оба мы одновременно рассмеялись.
И вдруг из неумолчной детской толпы прилетел мяч и опрокинул колыбельку.
Похоже, именно в этот момент меня сморил короткий, выматывающий сон. То, что приснилось, прекрасно дополняет рассказ. И во сне только что собранная колыбелька исчезала без следа. Я как наяву, наблюдаю идентичное расположение всех предметов: солнце в собачьей будке, расставшуюся молодую пару (они смотрят друг на друга, на грани слез), штиль над раскопанным песком, в который облегчаются дети и кошки, потного мальчика, который решается выйти из круга и с виноватым видом приближается к мастерской, умоляя, чтобы ему вернули залетевший туда мяч (учинивший там изрядный разгром), сидящего на табуретке старика, пытающегося поднять с земли оторопь или тень.
У мальчика, что стоит перед решеткой и извиняется жалобным голосом, похоже, обе ноги — левые, только что ободранные колени, на которых уже начала схватываться тонкая корочка; и он толстый. Смотри-ка, это тот самый бедняга, которого совсем недавно так дружно тиранили друзья. Плаксиво оправдываясь, он развел руки, склонил голову набок со страдальческим выражением лица, и все это вдруг напомнило пьету, начертанную рукой Ханны и Барбары.
И чтобы эта нищенская, опереточная агония достигла апогея, Златица, к ногам которой после учиненного разгрома подкатился мяч яйцеобразной формы, неспешно нагнулась и подняла его. Мальчик с благодарностью шагнул навстречу молодой женщине, которая молча возвращает ему игрушку. Не доставало только вставшей фитилем травинки, чтобы протянутые руки соприкоснулись, как Златица внезапно прижимает мяч к груди и, с обнажившей десны гримасой, сдавливает его так, что он полностью теряет форму. В другой ее руке сверкнул кухонный нож, который она принимается кровожадно втыкать в мяч, один раз, другой, третий, — вот увидишь, вот увидишь, — кричала она. Мяч сдувался, съеживался, все тише попискивая с каждым ударом ножа. Все стояли, окаменев (только мальчик слегка дернулся) от сцены неожиданной расправы, пока Златица не вздохнула с каким-то странным удовлетворением, вздрогнула, как-то пришла в себя и бросила продырявленный мяч, как прирезанную взлетевшую курицу, прямо в изумленное лицо мальчика.
Толстячок отступил на пару шагов, схватил кожаный послед и, когда ожидалось, что он расплачется, повернется и убежит, он изо всех сил, словно изнеженный, карикатурный дискобол, с разворота швыряет мяч прямо в живот женщине, осыпая ее грязными ругательствами.
Как только что заведенная машина, Златица зафыркала, зашипела, и так рванулась к мальчишке, что тот даже не успел отскочить. И в мгновение ока она уже стояла над ребенком и трясла его, как куклу, крепко ухватив за плечи, на ее ладонь все еще давил нож, пока не выпал, вонзившись в сердце колыбельки, которое после разрушения оказалось здесь. Златица как будто не замечала, что толстый ребенок беззвучно плачет, а на его лице смешались пот, слезы и тени ближних крестов.
Боже мой, это все еще тянется. То есть, не так уж и долго, но не похоже, что скоро закончится. Этого ты хотел? — повторяет Златица, вне себя. Все прочее — мертво, как в душераздирающей сказке, где жена трясет мелкого мужичка, треплет и растягивает его, туда-сюда, на ожившем орудии пыток.
И тут разъяренная богомолка замечает, что за запястье ее хватает костлявая, высохшая ладонь старика, именно того, которого она однажды хотела приблизить к богу, вовремя поняв, что он в такой степени потерян, что не может вспомнить, что ел утром, ни что следует сделать, когда она его прижмет, не говоря уж о том, где в последний раз видел неописуемый лик Иеговы. Того самого, которого оставляют сидеть на солнце как бесполезную вещь, посреди детей, пока он разговаривает с какой-то невидимой детворой из бог знает какого времени.
И, конечно же, все эти сорванцы смеются над ним, толкают его, осторожно трогают палкой, как раздавленную машиной кошку, пока игры и голод их не отвлекут, или пока они не привыкнут к нему и перестанут замечать.
Подожди-ка, — припоминает Златица, так это же тот самый старый псих, который провозглашал святым мертвого революционера, когда она хотела наставить его на путь истинный, он порвал портрет своего идола и стал жевать обрывки, крича ей вслед, что вкушает Тело Божие, а в это время какие-то отвратительные кошки испуганно выглядывали из-за занавески; точно, это тот, что угрожал, будто в один прекрасный день сам станет им, знаю, знаю, это тот, над которым насмехаются соседи, тот, что встречает тетку Анну с обоссанным цветком за ухом и галантно ей целует руку, немытую со вчерашнего дня!
И этот несчастный господин Иоаким, который едва таскает ноги, и слюни летят у него изо рта, когда он говорит, которого выносят, чтобы проветрить, это он осмелился поднять руку на нее, на Златицу, и встать на защиту этого крикуна, универсального мастера-ломастера, хоть тресни, поверить в это невозможно. Вали, дядя, не трогай меня, пока я тебя из тапок не вытряхнула, пока я тебя твоей же искусственной челюстью в глаз не укусила!
Все это вертелось у Златицы на языке, все это подразумевалось, но она не может заговорить, как будто шагнула в сон безумца, и старик этот довольно крепко, почти больно, стискивает ее голую руку, бормоча при этом не пойми что, не имеющее отношения к этому делу, и все это ничуть не ослабляет его хватку, вот, перекрестилась бы и левой рукой, если бы только он это мне позволил.
Златицу уже пугает этот клещ, это жесткокрылое, она опасается ладоней, которые никак с себя не стряхнуть, она и сама отчасти понимает, что сделала глупость, что неправа, но не может остановиться, катится к черту в пекло, и если бы ее сейчас спросили, то она бы ничего не начинала, ни с этим ножом, ни с этой жизнью, как оно там говорится, лучше бы и на свет не родиться.
Старик не отступает, но и она не отпускает мальчишку, который совсем затих, глаза выпучил, рот открыл, растерянный из-за неожиданного спасителя, и теперь все трое сплелись в замороченном живом клубке. Златица трясет мальчика, старик — ее, словно в осовремененном варианте какого-то примитивного танца или в трансе. По правде говоря, вся эта сцена выглядит ужасно комично, будто извлеченный из нафталина бурлеск, где в общей суматохе вибрируют три существа плюс один кухонный нож, для торта, который (торт) теперь, по законам жанра должен полететь в лицо, шлёп.
Сделай что-нибудь, не видишь, что ли, — зовет Златица на помощь мужа.
С пятнами масляной краски, необратимо высыхающими на лице и руках, Сашенька Кубурин наконец выходит и приближается к ним, пытаясь сначала вежливыми, а потом и грубыми словами привести старика в чувство, но тот как будто не слышит, ни в какую не отпускает женщину, и по его подбородку стекает струйка слюны. Отпусти ее, — взывает Кубурин, и сам хватает худую старческую руку, но как-то несерьезно, будто это происходит с кем-то другим, и едва не хохочет, дедка за бабку, бабка за репку, тянут, потянут, вытянуть не могут.