Козара - Оляча Младен. Страница 76
Неужели здесь он расстанется с жизнью — в такой вот тьме, в вонючем болотном окне, покрытом заплесневелыми листьями и гнилой травой, плавающей в воде, как пряди расплетенной косы? Расстанется с жизнью среди этих мрачных впадин, откуда и ворон-то спешит улететь, где зверь не живет и куда человек попадает не по своей охоте, а только когда вынужден или заброшен бедой?
Он ждал допроса, но его не было. Сидел, уставясь в подвальный мрак. Под ним была земля, сырая и холодная. Когда глаза привыкли к темноте, он заметил узкую полоску света, пробивавшегося сквозь трещину в двери. Он был один в небольшом помещении со стенами, сложенными из камня. В одном из углов он разглядел ушат, нащупал ручку, стукнул по обручу. Звук сказал ему, что внутри пусто.
Истомленный и отчаявшийся, он ждал допроса. Так и задремал, без надежды, с уверенностью, что пришел его конец. Он повторял про себя слова, которые его успокаивали: я боролся не зря, не один я отдаю свою жизнь, нас много, мы должны победить…
Разбудила его возня у двери. Лязгнул замок, в подвал хлынул свет, от которого он точно ослеп. Ворвалась толпа солдат. Один схватил его за шиворот, другой влепил затрещину.
— Хорват, а бандит… Глаза ему вырву…
— Полегче, Степан… Надо его к полковнику отвести.
— Вперед, чучело…
— Глянь, Сульо, какой он — окоченевшее дерьмо…
Как ни странно, полковник недолго допрашивал его. И не бил. Только разглядывал. Стоял и разглядывал, не говоря ни слова, а потом объявил, что он приговорен к смерти и будет казнен. И это было все…
Его повезли по узкой улочке вдоль глинобитных и кирпичных стен. Окна были закрыты, а в домах точно все вымерло (было рано, совсем рано). Только изредка приоткрывался какой-нибудь ставень, из темноты комнаты с любопытством выглядывала чья-то голова и мигом исчезала, захлопывая зеленые створки.
Они снова выехали на шоссе. Ехали туда, к болотам. Он подумал, что его везут к какой-нибудь из этих илистых луж, чтобы пристукнуть или задушить, а тело бросить в воду. Но грузовик все не сворачивал с дороги. Так ехали долго, и ему начало казаться, что конвоиры забыли, куда отправились и кого везут. Они разговорились — перебрасывались шутками, бранились, поддевали друг дружку, поминали женщин, о которых говорили в самом непристойном духе. Он не переставал изумляться, не в состоянии объяснить себе, куда его везут и почему не стреляют в него…
Навстречу часто попадались группы солдат. Встречались груженные с верхом крестьянские подводы. Судя по одежде, цвету и форме шляп, чакширам [31], курткам, широким полотняным штанам и шапкам, это были крестьяне из окольных сел, местные жители, а не пленные с Козары. Об этом говорили их лица — любопытные, оживленные и улыбающиеся. Это не были заложники, без сил и надежды.
Что бы они сказали, если бы узнали, что я хорват? Может быть, глаза мне вырвали?.. В самом деле, встал бы на мою сторону хоть один из них? Неужели никто не защитил бы меня? Неужели душа моего народа и вправду затмилась?
Снова он видел колонны крестьян — мужчин и женщин, но по их одежде и их походке сразу было видно, что это не местные. Это были угасшие, убитые, мертвые колонны. Понурые и изможденные мужчины и женщины брели под конвоем на север, к Саве, навстречу неизвестности. Их лиц он не видел. Видел только сгорбленные спины, плечи, затылки, жалкие, заросшие шеи. Они плелись рядом с телегами, придерживаясь за грядки, валились на обочины и кричали под сыпавшимися на них ударами. Некоторые несли на руках детей и пытались увернуться от конвойных, колотивших их по спинам…
Это были угасшие, убитые, мертвые колонны людей, схваченных в селах и лесах и гонимых на север, к Саве. Эти самые руки, теперь обессилевшие, пустые и желтые, когда-то кормили его хлебом. Эти губы, голодные, пересохшие и онемевшие, когда-то встречали его улыбкой и звонкой речью. Он благодарил их, красноречивый, быстрый, полный признательности, говоря о свободе и лучших днях, которые должны прийти, хотя бы и через трупы, если другого пути нет. И вдруг все нарушилось, перевернулось, рухнуло. Его участь смягчена только тем, что теперь, в этот час, он смотрит им в спину, тем, что не приходится смотреть им в лицо, в глаза, которые наверняка узнали бы его. Так лучше всего: миновать их глухо, тихо, немо, узником, минуты которого сочтены.
Но измученные колонны как будто останавливаются. По опушкам вдоль дороги во все стороны разбредаются кучки мужчин и женщин. Останавливаются и садятся, не идут дальше. Около них — солдаты с винтовками.
— Воды, воды… Умираем от жажды… Братцы, дайте воды…
— Подохни, скотина, падаль…
— Братцы, воды…
— Вот тебе, пей! — кричит солдат, и раздается выстрел. Человек падает на землю и затихает. Больше не просит воды.
Люди заполняют всю равнину. Рассеявшись по полю, они со стоном опускаются на траву; одни тихонько плачут, другие каменно молчат и смотрят в небо.
Сгущаются тучи. В довершение всех бед тут, как и во время боев, начинается дождь. Отвратительный, никого не щадящий, свирепый дождь. Крупные капли, подхлестываемые ветром и смешанные с пылью, поднятой с полей и дорог, больно бьют людей, налетая с севера. Свирепый, беспощадный, отвратительный дождь.
Грузовик остановился.
Иван увидел полковника. Потом, слева от дороги, — высокие столбы с веревками, которые оканчивались петлями. Рядом со столбами, под самыми петлями стояли пленные — с непокрытыми головами, связанные, в военных гимнастерках и крестьянских куртках. Лица были изуродованы и окровавлены. Знакомых лиц он не увидел. Хотел их пересчитать, остановился на мгновение, но конвоир подтолкнул его:
— Вперед, чучело… Шагай туда…
Одно место под столбом, с которого свисала веревка, было свободно. Только тогда он окончательно понял, что его ждет виселица.
— Все готово? — деловито спросил Франчевич.
Усташи подтвердили, что все готово.
Франчевич начал говорить о схваченных. Назвал их зачинщиками и объявил, что они приговорены к смерти через повешение.
Внезапно, словно сквозь дыру в небе, хлынул ливень. Люди сбились в кучу, женщин забила дрожь. Кто-то зарыдал, плач пошел по всей толпе. Закричали дети. Полосуемые дождем, засуетились солдаты.
Тихо стояли только люди под виселицами, точно не замечавшие ни дождя, ни палачей. Они были неподвижны и немы, как столбы, на которых им суждено было повиснуть. Хотя над их головами раскачивались петли, а за спиной стояли солдаты с винтовками, они казались невозмутимыми, крепкими и недвижимыми, точно были вкопаны в землю.
Слушая полковника Франчевича, слова которого мешались с шумом дождя и ветра, Иван Хорват вспоминал свою мать. Если бы можно было хоть раз ее увидеть, сказать, почему он не послушал ее, почему должен был уйти и ради чего ушел туда, куда ушло столько других, оставляя своих близких и жертвуя своей молодостью, своей лучшей порой, своей жизнью…
Хорваты вешают меня, мама, но они — не хорваты. Хорват — это я, а не они. Они предатели. Они не имеют права носить имя своего народа. Хорватский народ представляем мы, в лесах, в отрядах. Эти люди вокруг меня, мама…
Мысль прервалась: на шею ему надевали петлю. Он хотел сам опустить ее пониже, но не мог, так как руки были связаны; он только дернул головой, как птица, которая хочет взлететь, но крылья ее подрезаны. В последнюю секунду он хотел сам надеть петлю на шею, дернулся головой и руками — птица хотела взлететь, хотя крылья были подрезаны…
Он снова вошел в реку. Снимать ботинки, расстегивать ремень и стаскивать форму времени не было. Он только вынул из кобуры револьвер и поднял его высоко над головой, чтобы не замочить. Снова он переходил вброд Сану, мутную и полную водоворотов; вода местами доходила ему до подмышек и выше, до плеч и подбородка.
Позади барахтался малый. Одной рукой он держался за дядину куртку, в другой держал поднятый над головой карабин.