Козара - Оляча Младен. Страница 74

Спускаясь к шоссе по крутому, заросшему кустарником склону, под которым желтело поле полегшего хлеба, напрасно ожидавшего жнецов (а прошел уже и петров день), он по знакомой шапке из козьего меха приметил Новака Бабича. Сначала он не поверил своим глазам, но это все-таки на самом деле был отец Лазара, сгорбленный и обессилевший, немой и неподвижный; он сидел на телеге, подперев голову ладонями. Неужели это тот самый старичок, который столько раз с волнением рассказывал о гайдуке Пеции и Голубе Бабиче, утверждая, что с последним его связывают и родственные узы, ибо Новаковы предки родом из Черного Потока, откуда Голуб Бабич выступил во главе повстанческих отрядов?

Телега Новака отстала, так что они поравнялись. Он увидел скорбное лицо старика, утонувшее в ладонях. Глаза их встретились. Оба не могли промолвить ни слова. Он даже остановился, но конвоир пнул его в спину;

— Чего зазевался?

Он зашагал дальше, обернулся, снова стал и несколько секунд неотрывно глядел на сгорбленную фигуру старика. Ему показалось, что Новак Бабич только теперь понял, кто стоит перед ним, и не то собрался сказать ему что-то, не то махнул рукой. Затем все исчезло.

В колонне, приближавшейся к шоссе, он заметил еще несколько лиц, знакомых ему по восстанию. Увидел Даринку, жену Лазара: съежившаяся и безмолвная, она напоминала намокшую птицу. Рядом с ней шли сыновья Новак и Бошко, неся в руках узлы. Даницы с ними не было. Не было и бабки Симеуны, матери Лазара. Его взгляд задержался на мальчуганах в лохмотьях, Лазаревых сыновьях. Он долго смотрел на них с глубокой болью: знал, как им тяжко, а помочь ничем не мог.

Проходя мимо, он хотел сказать им что-нибудь, окликнуть, спросить, где остальные. Но не окликнул и не остановился.

Наконец они выбрались на шоссе. Оно было выщерблено, изуродовано выбоинами — следами разрывов и танковых гусениц.

Посреди дороги, перед воронкой, остановился грузовик с кузовом, набитым солдатами. Солдаты начали соскакивать. Они ругались и орали, вытаскивая заступы и лопаты, чтобы засыпать яму. Один солдат огрел лопатой пленного крестьянина, устало тащившегося мимо.

Только теперь, на крутом изгибе шоссе, он смог увидеть бесконечную череду женщин, мужчин и детей. Он разглядывал их спины, головы, плечи. Справа от Козары, спускаясь с пригорков, тянулись колонны людей, телег, скота, направляясь сюда, к шоссе. Казалось, они не торопятся. Движутся медленно, шаг за шагом, точно приближаются к могиле. Можно было подумать, что они не идут, а стоят — статуи под открытым небом.

— Вон Крушковац, — сказал кто-то.

— А Дубица далеко?

— Нет. Час ходьбы.

— Там нас и прикончат…

По этой самой дороге, со стороны Приедора, думал он, валили в давние времена турецкие орды. В 1538 году, когда Хорватией правил бан Петар Кеглевич, здесь появился турок в чалме: копье сверкало в лунном свете, а с седла свисали две окровавленные головы. Хорватские отряды ждали в засаде. Раздался выстрел. Турок упал, но за ним нахлынули другие, прорвались в Дубицу и захватили ее, а хорватские отряды бежали к Костайнице.

Он вспоминал то, что читал в книгах, и ему мерещилось, будто все это происходило не в те отдаленные времена, а теперь, сегодня, перед его глазами. Веками гибли люди под стенами маленьких замков, не стоивших и понюшки табаку. В 1565 году в небе появилась кровавая звезда: на Хорватию двинулся великий везир Мехмед-паша Соколович, нашего роду-племени. В 1566 году турки взяли Костайницу и Крупу на Уне. В Сигете был обезглавлен Никола Зриньский [29]. Сына его, Михайлу, турки захватили под Баня Лукой; в Чаковец прислали отрубленную голову хорватского бана. Хорват воевал за чужеземца, брат убивал брата. Перед церковью в Стубице Матия Губец [30] сдался в плен бану Алапичу, чтобы спасти жалкие остатки своего крестьянского войска. «Каждому отрежьте нос и левое ухо, пусть носят эту отметину на страх остальным», — приказал Алапич, а Губца повез в Загреб. Там рвали его тело раскаленными щипцами и в конце концов, живому еще, надели на голову раскаленную корону…

Что такое история, как не рассказ о кровавой цепи расправ, смертей, слез и похорон?

С болью смотрел он на колонны пленных, тянувшиеся к северу, в направлении Дубицы, Уны и Савы. Веками гибли люди около этих городков и рек, повсюду, куда ступала нога солдата, но если кто-нибудь спросит себя, зачем это сделано, — вряд ли он сможет дать ответ. Убивали не задумываясь, так же как дышали. Люди рождались, чтобы погибнуть на поле битвы, не спрашивая себя, за что гибнут, так же как, не спрашивая, растет и погибает растение. И что самое странное — до сегодняшнего дня ничто не изменилось: люди рождаются и умирают, как и тогда, — без цели, подобно тому как идет снег и дует ветер…

Когда завиднелся город, в пыльном облаке перед Иваном встало лицо матери. Заплаканные глаза, испуганное лицо, полный тревоги взгляд: «Сынок, Иван, не играй со смертью! В какую пропасть ты катишься? Почему не успокоишься? Возьми книгу и учись — вот твое дело. Не вмешивайся в политику. Время настало страшное. Только безумцы могут думать о сопротивлении». Он, разумеется, не послушался, даже не задумался всерьез над ее советами, отбросил их с порога. К людям, которые боятся, надо относиться с состраданием, говорил он позже, не стесняясь причислять к ним и свою мать. Потом, от Йозо, узнал — она умерла. Это сразило его, особенно потому, что Йозо сказал, будто мать слегла из-за него, Ивана, убитая страхом и горем…

Сколько любви в слове матери, а дети не прислушиваются к нему, думал он, глядя на дорогу, по которой трясся и подскакивал грузовик, увозя его в Дубицу. Знаю, что меня убьют, вздохнул он. Комиссара в лагерь не погонят. Комиссаров всех растерзают или задушат и его тело бросят в Уну или в какую-нибудь яму…

Но что бы ни случилось, думал он, глядя на приближающиеся приземистые красные крыши городских домов, его ничто не застанет врасплох и не испугает. Его убьют, ничего другого он и не ждет. Смерть ничего не значит, а в этом случае похожа на избавление. Я не боюсь смерти, даже желаю ее, как Петр Зриньский, который перед казнью сказал палачам: «Вечно жив тот, кто погибнет честно». Смерть некоторых людей все-таки имела смысл, ибо становилась знаменем, указывала путь. Такой будет и моя смерть, думал он, убежденный, что боролся за честные и светлые цели и жил не напрасно.

Его бросили в кузов грузовика, и теперь по крайней мере не надо было идти пешком, спотыкаться, падать, подыматься и шагать, шагать по твердой дороге, как множество других, которые целыми днями идут, выбиваясь из сил. Теперь, сидя на досках кузова, он мог видеть лучше и дальше: взгляд его достигал горных отрогов, лесов, залитых солнцем. С глубокой болью прощался он с этими предгорьями и лесами, по которым без малого год ходил, улыбчивый и счастливый, с винтовкой за плечом. И это была самая прекрасная пора его жизни.

Потом он перевел взгляд на Анджелию, о которой чуть было не забыл. Она сидела связанная, как и он; волосы были растрепаны, белки глаз красны от усталости, лицо хмуро. С нее сняли ремень и оружие, и она осталась в немецкой солдатской форме, которую получила несколько месяцев назад, после нападения на поезд (когда дала по щеке тому партизану). Сердитая, вспыльчивая и резкая, какой она всегда была, она во время этой операции наткнулась на партизана, который снимал ботинки с взятого в плен солдата. Анджелия крикнула, чтоб он этого не делал, а вел пленного на сборный пункт. Вместо того чтобы подчиниться, партизан разозлился и обозвал ее усташкой. Анджелия подбежала и ударила его. Тогда он схватил винтовку и прицелился в Анджелию, но Иван закричал: «Не стреляй, это руководитель СКМЮ!» Потом в отряде говорили, что Анджелии, чем работать с молодежью, лучше было бы командовать батальоном…

Не сносить бы ей головы, если бы не я, думал он, глядя на девушку, вызывавшую у него уважение и восхищение. Когда на войну идет мужчина, то, даже если он ведет себя героически, он при всем признании, которого заслуживает, только исполняет свой долг солдата. Но когда воевать идет женщина, да еще такая юная, почти девочка, школьница…