Дороже всякого золота (Кулибин) - Малевинский Юрий Николаевич. Страница 31
Иногда Егорке удавалось улизнуть из-под отцовских глаз, и он упрашивал «дяденьку Петровича» взять его с собой в лодку.
— Дома не заругают?
— Тятенька с вами разрешает, — говорил Егорка, краснея. — Нам бы, дяденька Петрович, снасть какую взять, рыбу поудить.
— Дело хорошее, Егор Карпыч, только дело у нас с тобой есть неотлагательное.
Выезжали на стрежень реки, бросали «кошку» на крепкой пеньковой веревке. «Кошка» — это камень, привязанный между двух рогатин, якорь своеобразный. Зацепится кошка за дно, Иван Петрович веревку подтравливает, глубину уточняет, течение специальной вертушкой замеряет и все в книгу записывает.
— Правда ли, говорят, дяденька Петрович, что вы мосты строили?
— А ты, Егор Карпыч, разве не видел у меня дома?
— Не, настоящие. Вот через Волгу можно построить или нет?
— Можно и через Волгу. Только у правительства денег нет на мосты, которые мы с тобой хотели бы построить.
— У правительства есть, — рассудил Егорка, — только зачем им мосты, если они из дворцов не выходят.
«Как все просто», — думалось Ивану Петровичу.
— Нет, Егор Карпыч, выходят они из дворцов. Матушка-царица в свое время даже в Нижний приплывала.
— Так отчего же денег не дают? Боятся, что вешней водой смоет? Вон на реке глубина какая, столбы высоченные надо, в лесу не сыскать.
— На столбах тут, Егор Карпыч, мосту не устоять. Дикий камень нужно из горы брать и быки строить, а чтобы их в ледоход не повредило, ледорезы возле каждого быка установить наподобие ножа. На быках будут покоиться металлические фермы. Давай, Егор Карпыч, выберем «кошку» да подгребемся поближе к берегу.
— В этом году опять купцы не берут ваше машинное судно, — через некоторое время уже о другом говорит Егорка. — Бродяга Хурхом говорит, что расшива гнить начала.
Нелегко это слышать Ивану Петровичу. Будто черта от ладана воротит купечество от его судов. Понимает Кулибин, откуда это идет: от чиновников, которые поместья свои имеют. Отпускают помещики мужиков па Волгу бурлачить, а потом деньги с них берут.
Четыре года простояло на Оке кулибинское машинное судно, пока не пришло высочайшее указание: продать его с аукциона. Оценщики назначили цену 84 рубля 44 копейки. Молоток ударил три раза, когда выкрикнули 200 рублей.
— На зиму топиться хватит, — рассуждали, расходясь, горожане.
Егорке в ту ночь приснился кошмарный сон: колесное судно выбежало на берег и покатилось по улицам города. Оно давило жителей и валило дома, и даже он, Егорка, оказался под его колесами.
Хурхом обогнул рыбные лабазы, спустился к воде. Солнце садилось. Огромным пожарищем полыхал закат. От него пламенели суда на рейде, низкие облака. Дул ветер. Не любил Хурхом ветер на закате: разгуляется Волга на трое суток. Он сел на опрокинутый ботник, задумался: «Горожане скоро пойдут к вечерне. А сейчас сидят у пузатых самоваров и пьют чай. А у него, у Хурхома, ни бога, ни самовара, ни конуры собачьей». Когда-то мальчишкой он тоже ходил в церковь. Это было давным-давно. Мать доставала из сундука чистую рубаху, и он шел со всеми вместе вымаливать у бога хорошей жизни. Равнодушно смотрели лики угодников со стен деревенской церкви, нем был и Иисус Христос, распятый на кресте. Думал Хурхом: чего у такого помощи просить, если его самого к кресту приколотили! Усерднее всех молился отец. Он падал ниц перед иконами и горячо шептал: «Господи, помоги нам, не оставь нас, господи, своей милостью». В этот момент отец походил на юродивого Афоню, который в лютый холод ходил босиком, а молился до беспамятства. Бывало, закатит глаза, упадет на пол и забьется, точно синица в силке.
Молитвы отца не дошли до бога. Погнал его голод на Волгу. Уходили тайком, ночью. В конюшне старого графа были всегда свежие розги. И секли ими, пока мясо на спине не вскроется. Жуткая была та ночь. Только за околицу — гром прокатился, молния сверкнула. Отец упал на колени, руки поднял к небу. А тут откуда ни возьмись Афоня. Рубаха до коленей, взлохмаченный. Не то хохочет не то рыдает, рукой на барскую усадьбу указывает. Вскочил отец как полоумный и бежать. Хурхом за ним. Верст пять дух не переводили, обернулись — вся графская усадьба, словно стог сена, полыхает. Сник отец: «Нет теперь возврата».
На Волге к ватаге примкнули. Шишкой кривой Василий шел. Сказывали: тоже из беглых. Дойдя до Казани, решил Василий погулять, душу свою потешить. Расшиву с красным товаром на меляк загнали, да и пошла потеха. Приказчика упустили, в суматохе сбежал.
Не успела погулять ватага. Нагрянули стражники, отец было наутек, только пуля его догнала. Уткнулся в землю, лежит. Напрасно тормошил его Хурхом.
Остальных переловили. Василий косил своим единственным глазом, словно жеребец необъезженный. Сила была в этом человеке необычная. Руки связаны, впереди каторга, а ему будто плевать на все. Поманил он Хурхома.
— Беги, парень, в Нижний. Тимошу на пристанях спроси. Каждая собака его знает. Отца не воротишь, да и на что ему жизнь-то, беглому.
Потом повернулся Василий к стражнику.
— Уважь, служивый. На Волге мать родила, на Волге и помереть хочу. Подстрелили, скажешь — бежать хотел.
Дело на берегу было, возле Верхнего Услона. Напротив Казань с церквами да мечетями, на горе кремль башнями ощетинился.
Подогнали паром к берегу. Потянулись на него бурлаки по трапу. Только Василий ухмыляется. Дошел до середины, остановился.
— Братцы, не поминайте лихом!
Рванулся в сторону. Серебром брызги разметались. Забегали на берегу стражники, стрельбу подняли. Кто-то из бурлаков подтолкнул Хурхома.
— Беги, в остроге и без тебя тесно…
До поздней ночи лежал парнишка под опрокинутой рыбацкой лодкой, потом побрел вверх по реке бечевником. Знал он, что Нижний где-то там, куда тянет расшивы голь бурлацкая. Есть там и Макарье. Сказочная страна, в которой много денег и веселья. Бурлаки ждали Макарья, словно светлого праздника.
…Унесли Хурхома воспоминания в далекие времена, не заметил, как совсем завечерело. На городской стороне светлячками затеплились огоньки. Там были обжитые теплые дома — тут плескалась холодная река.
О ногу Хурхома потерлось что-то большое, лохматое. Это был старый пес Цыган. Видел Хурхом, как возле лабаза впились клыки молодого пса в горло Цыгана. Швырнул Хурхом палку, разогнал собак. Но и теперь еще глаза Цыгана жгли душу старому бурлаку.
— Что, брат, невесело жить-то? — Провел он ладонью по забитой репьями спине пса. — Сегодня уцелел, а завтра, может, и крышка нам с тобой придет.
Один светлячок на горе оживился, стал расти и вдруг вспыхнул факелом.
— Вон, гляди, еще кто-то без дома останется. С протянутой рукой пойдет, на погорелое место просить. У нас с тобой, друг, и погорелого-то нет. У тебя вон хоть имя есть — Цыган, а у меня и оно забыто.
Все тревожнее колотились колокола на городской стороне. Пламя змейками поползло в разные стороны.
— Эх, разве мало при французе горело? Сказывают, всю Москву огонь слизнул. Постой, да ведь это никак на Успенском съезде занялось? Как бы Ивана Петрова не задело! Что, брат, не знаешь Ивана Петрова? Облегчение он всем бурлакам хотел сделать, лямки снять.
Цыган вильнул хвостом.
— Кажется, и ты, божья тварь, понятие имеешь.
Хурхом перевернул ботник, столкнул его в реку на волну, сам перевалился через борт. Весла не было. Отломил доску от кормового сиденья, подгребал ей. На берегу скулил Цыган.
Гуляет пламя на Успенском съезде как метель в зимнюю пору. Гребет Хурхом изо всей силы. Кто-то окликнул его с черного борта расшивы:
— Куда чалишь, леший?
— Не кричи, мил человек. Сказывай лучше, кто на Успенском горит?
— Лешак его знает, — отозвался голос с баржи, — слышно, колдун какой-то. Отваливай, сказано, нече по ночам баловать!
Не слышал последних слов Хурхом. Греб так, что доска обломилась.