Чёрный лёд, белые лилии (СИ) - "Missandea". Страница 44

— Послушай…

— Я здесь не для того, чтобы слушать ваши наставления и воспоминания о моей семье, — так, держи себя в руках, держи, не давай этой клокочущей ярости заносить тебя на поворотах. — Хотите поделиться ими с кем-то — дверь открыта. Идите и поищите себе собеседника.

— Я говорю с тобой, — Ронинов взглянул на него прямо и совершенно спокойно. Это неимоверно бесило. Потому что Антон чувствовал это каждой своей клеточкой: именно он был сейчас хозяином положения.

— Я говорю с тобой, потому что мне нужно, чтобы моя дочь…

— Она никогда не будет жить у меня! — он против воли сорвался на рёв, ощущая, как пальцы зудят от беспомощной злобы, и прошипел: — И плевать я хотел на ваше знакомство с моими родителями, ясно?

Баах — дверь распахнулась, он саданул по ней кулаком, пожалуй, слишком сильно, но до Ронинова этот намёк должен был дойти.

Тишина нарушалась только гулом крови в его голове и громким, отчаянным сердцебиением.

Ронинов встал и подошёл к нему.

— Твою мать убили у тебя на глазах, Антон. Убили из-за того, что твой отец не смог её защитить, — каждое слово — будто удар под дых. Каждый взгляд — будто раскалённое клеймо на грудь.

— Вам об этом не судить, — практически не размыкая губ, прошипел он. Чувствуя, как пальцы сами собой сжимаются в спасительные кулаки.

— А теперь они убьют мою дочь, если я не смогу защитить её. Они ищут её, и они найдут. Так же, как нашли твою маму.

У мамы красивые тёмные волосы, точь-в-точь как у него и у Мии. У Лёхи светлее. Мама улыбается, мама протягивает к нему руки, но потом раздаётся щелчок, и мама, побледнев, оседает на пол.

Они — отец всегда говорил так, и от этой неопределённости под кожу забирался липкий, противный страх, расползающийся из живота до кончиков пальцев рук и ног. Они — будто какая-то неведомая сила, которой невозможно противостоять, что-то неизвестное, но тёмное и страшное. Что-то неизбежное.

— Они?.. — он запнулся, скривившись, ненавидя себя за бессилие.

— Я служу в ФСБ. Мы годами вычисляли Харренса, американского шпиона в верхушке, мы искали его везде, — быстро заговорил Ронинов. — Мы нашли его. Меня предупреждали, и не один раз, но я посадил его, потому что думал — так будет лучше. Будет честнее. Но его… вся его свита, его свора, они здесь, и они отомстят. Они найдут и убьют мою дочь, Антон, — он взглянул на него с каким-то давящим отчаянием и протянул руку, будто желая положить её ему на плечо, но Антон шарахнулся.

— Мне нет дела до вашей дочери. С чего вы вообще взяли, что моя квартира…

— Я помогал её покупать твоей матери, когда тебе и пяти не было. Там установлены пуленепробиваемые окна, дверь не взломаешь никакими отмычками. И тебе я доверяю.

— Повода не давал. У вас…

— У нас они станут искать её в первую очередь.

Господи, хоть бы несколько спокойных дней. Дней, когда не будет происходить вообще ничего, бабы будут сидеть тихо и никто, боже, никто не будет лезть в его жизнь. Ему бы хватило этих дней, честно.

Несколько дней, чтобы собрать себя по кусочкам, истерзанного, уставшего, сшить начерно нитками. Чтобы быть хоть немного готовым к следующему удару. Чтобы, когда он придёт, не упасть окончательно.

— Я прошу тебя подумать.

— Я не стану жить с вашей дочкой.

— Антон.

— Я не стану, — под кожей снова шевельнулась злость. Холодный взгляд Антона впился в высокую фигуру Ронинова.

— И всё-таки ты подумай.

Дверь закрылась тихо, а лучше бы хлопнула. Лучше бы дала со всей силы по его натянутым нервам, чтобы они лопнули ко всем чертям, чем так болезненно проскрипела по ним, чуть разрезала натянутые окончания самым остриём. Так, как разрезана у него вся грудь.

Болит. Он опустился на диван, успокаивая сердце и прижимая ладонь к груди. Болит, болит, снова чешется. Не чесалось уже много дней.

И на секунду, на самую маленькую секундочку, там, в своём сознании, Антон увидел Соловьёву в белой, светлой, наполненной маем комнате, такую странную, непривычно свежую и улыбчивую. А в следующий момент — Соловьёву с прижатыми к груди руками, так, как прижимал их он сам, когда боль накатывала, Соловьёву, оседающую на пол, несчастную девочку, по кофточке которой расплывалось красное пятно.

Резко открыл глаза, проклиная себя за невозможность вздохнуть, не всхлипнув.

Кровь. Кровь, много, и он почти уже ничего не различал, кроме неё, только кровь и боль, разрывающая грудь изнутри, переламывающая рёбра так, что их осколки впивались в кожу.

Сердце колотится, как ненормальное, когда к груди приближается раскалённое светящееся пятно, контуры которого он даже не различает, а потом Антон будто со стороны слышит свой собственный душераздирающий крик, снимающий кожу, и запах горелого мяса.

Красный туман перед глазами. Хруст костей.

У него остановилось сердце. Его сердце не билось. Был только крик и огонь.

Пожалуйста, только не сейчас.

Не надо.

Как же больно.

— С тобой что-то творится, — спокойно констатировал он, выжимая Танин китель.

— Всё нормально, Марк, — пожала плечами.

Раз — и холодная вода из ведра на полу растеклась по кафелю огромной лужей, подбираясь к их берцам.

— Блин, давай тряпку быстрей.

Подала её ледяными пальцами.

— Это от стирки, — нахмурилась она, будто читая его мысли, и быстро заправила выбивающиеся из косички пряди за ухо. Уловив его настойчивый взгляд, поджала губы и повела головой налево, приподнимая подбородок. Всегда так делала.

Конечно, от стирки. От чего же ещё? Конечно, всё у неё от стирки: и трясущиеся руки, сшибающие ведро ни с того ни с сего, и вечно отрешённый вид, и рассеянность, и нервозность.

— Всё, последний. Спасибо, что помог выжать всё это, мы бы одни мучились ещё час, — Таня улыбнулась чуть виновато, будто извиняясь за всё разом. Так не пойдет.

Он редко виделся с ней в последние дни, только во время пар в учебке на переменах, да и то не всегда. В столовой капитан, злой как чёрт, так стрелял глазами, что Марк не решался подсесть к их столу. Только смотрел, как Таня уплетает еду, даже не замечая, что ест, и нервно сжимая пальцы вокруг ложки или вилки.

Каждый долбаный ужин косясь на офицерский стол.

— Может, мы поговорим?

— Этим мы сейчас и занимаемся, — Таня подозрительно уставилась на него.

— Отлично. Да. Но, может, настало время поговорить о вашем лейтенанте?

— Ты об этом… — она устало опустила глаза.

— «Ты об этом»? А о чём ещё? — Марк неверящими глазами уставился на неё. — Это он вас загонял, да? — спросил как бы невзначай, вешая очередной китель на верёвку.

— Он. За дело, — быстро поправилась Таня, нахмурившись.

— Очень интересно, за какое такое дело можно вас замучить до полусмерти?

— За очень серьёзное дело.

Она уставилась на него из-под бровей, будто умоляя замолчать, забыть и больше никогда-никогда не возвращаться к этим разговорам. С каких это пор разговоры о лейтенанте-мудаке стали запретными? С каких пор хоть какие-то разговоры стали запретными между ними?

Она абсолютно точно умеет читать мысли, потому что в ту же секунду, как Марк открыл рот, желая не просто возразить, а очень зло возразить, Таня выпалила на одном дыхании:

— Ну пожалуйста, просто поверь мне. Всё нормально, Марк, и я в порядке, просто правда очень устаю. Ускоренная программа имеет очень большие минусы, да ещё и сессия, мы почти совсем не спим, — она сложила руки на груди.

Марк секунду помолчал. С каждым днём после того завала, когда она проторчала под этой кучей камней чёрт знает сколько времени, с того момента, когда этот урод Калужный потащился (и с чего бы?) искать её, Таня будто возвела вокруг себя какую-то невидимую стену. Смотришь — и всё как обычно, и она правда учится, сессия, недосыпы, все дела, это нормально, всё нормально. Но протянешь руку, попробуешь дотронуться — и вот тогда почувствуешь под пальцами не тёплую кожу, а непроницаемую перегородку. И её умоляющие глаза за ней.