Время повзрослеть - Аттенберг Джеми. Страница 14

— Она лучше, чем я был в ее годы, — сказал он.

Мэттью провожал меня до поезда, мы остановились, чтобы выпить кофе, и он даже не предложил заплатить за меня, напротив, я предложила заплатить за него. Почему бы и нет? Он стоил так мало, что не стоил почти ничего.

— И не говори, что я не сделала для тебя ничего хорошего, — сказала я.

— Я и не говорил, я и не мог, и не стал бы, — ответил он.

— Действительно, самая депрессивная вещь из всех, которые я когда-либо видела в своей жизни, — сказала моя коллега Нина, рассматривая его картину на веб-сайте галереи.

— В ней много интересных текстур и слоев, — сказала я в ее защиту. — Ты просто не видела ее вблизи.

— Избавь меня от этого. — Потом она добавила: — Я не говорю, что она плохая.

— Ну да, — кивнула я.

— Просто она депрессивная, — сказала Нина.

Через неделю Мэттью пригласил меня на ужин в свою квартиру. Я написала ему сообщение и спросила, взять ли что-нибудь с собой. Он ответил: «Только себя». Через час он спросил, не могу ли я купить бутылку вина. Еще через пятнадцать минут он написал: «И, может, хлеба?» Я взяла бутылку дорогого каберне и огромную буханку дрожжевого хлеба — из расчета, что мы не съедим ее всю за один раз и у него останется немного на обед. Также я принесла маленькую бутылку бурбона и круг козьего сыра. И плитку черного шоколада. Все это я хотела бы съесть, и всего этого, как я знала, у него не было.

Мы ели все, что я принесла, а еще разные овощи, которые он получал по программе «Си-эс-эй»[14] как долю от урожая фермерского хозяйства. Один овощ оказался очень твердым. Мы жевали его, и жевали, и жевали.

— Что это за фиолетовый овощ? — спросила я.

— Даже не знаю, — вздохнул он. — Я пытался угадать, как приготовить его. Хотел использовать остатки своей доли от урожая. В рецепте речь шла о баклажанах. Нужно было просто купить готовые, но сейчас я на мели.

— Я знаю, что ты на мели, — сказала я тихо.

Он вдруг встал, подошел к морозильной камере и драматическим жестом распахнул ее. Морозильная камера была заполнена контейнерами «Таппервэр»[15]. Он рассказал, что готовит все, что остается в конце каждой недели, и замораживает на потом.

— Экономненько, — сказала я.

— Я доедаю последние овощи, — пожаловался он.

— Я могу принести баклажаны, — предложила я. — В следующий раз беру их на себя.

— Есть ли другой способ не умереть с голода? — спросил он.

— Да ладно тебе, присядь, — сказала я. — Мы так хорошо сидели.

Не выношу, когда мне портят аппетит. Я спала со многими мужчинами, не просите меня назвать их имена, но я не могу есть что попало. «Не нужно шутить с моей едой», — хотелось ему сказать.

— Иди сюда, детка, — произнесла я вместо этого.

Я поцеловала его, а он — меня, мы смеялись и были очень близки, и в тот момент я была глубоко убеждена, что могу примириться с его тараканами. Я рассказала ему о своей семье, о том, как в детстве мама готовила нам рис с бобами и называла это блюдо «мексиканская ночь», говорила, что у нас фиеста, за столом учила нас испанским словам и включала фламенко.

— Но на самом деле мы ели рис с бобами, потому что у нас не было денег.

— И тебя это не беспокоит? — спросил он.

— Не-а, — ответила я.

— Тогда давай доедать, — предложил он.

Но вместо этого мы занялись сексом, и в этот раз он был еще глубже и ближе, как будто он забрался в мое лоно и укрылся там в безопасности. Я держала его лицо в ладонях, и мы молча смотрели друг на друга, комната сжималась вокруг нас, я чувствовала это, мир становился теснее, и в нем остались только я и он, соединенные физически, близкие настолько, насколько это возможно. Вспоминать противно.

Утром мы лениво разговаривали друг с другом, как друзья, вспоминая былые времена, наверстывая прошедшие годы. Мэттью спросил, что случилось, когда я бросила учебу. С ним было приятнее говорить об этом, чем с кем-либо другим, лучше, чем с психотерапевтом, лучше, чем с кем угодно из моих нью-йоркских друзей, потому что он был там, даже если и не знал, что случилось.

— Я тогда так ничего и не понял, — сказал он. — Ты была, а потом исчезла.

— Моя наставница бросила меня, — произнесла я.

Она разбила мне сердце. Не мужчина высосал из меня жизнь. Женщина.

— Я помню ее, — сказал Мэттью. — Она до сих пор там работает. Она работает там всю жизнь.

— Она все еще великолепна, — защищала ее я, невзирая на рану, которую она нанесла мне. — Я видела одну из ее работ на выставке прошлым летом.

— Ну, не знаю, насколько она великолепна, — сказал он.

— А что ты знаешь? — сорвалась я.

Через несколько дней у меня было плохое настроение, потому что я ненавидела свою работу, мою бессмысленную чертову работу; я встретила его в баре на полпути между нашими квартирами, мы выпили по бокалу, ладно, по три, и мне с трудом удавалось не проявлять стервозность.

— Только из-за того, что она бросила тебя, не стоило совсем отказываться от творчества, — сказал он. — Я не смог бы перестать рисовать, ни за что. Не знаю, что бы я без этого делал.

Мы что, до сих пор разговариваем об этом? Да, мы до сих пор разговариваем об этом.

— Просто я не чувствую уверенности в себе, — ответила я. — Я сдалась в ту самую минуту, когда меня перестали поддерживать. Я осознала, что быть художником — значит всю жизнь жить без поддержки.

— Так и есть, — подтвердил Мэттью. Он так гордился своей способностью смиряться с неприятием. Ему комфортно жилось в мире неудач и страданий.

— А я не хотела так жить, — заявила я. — Я и так много времени провела, разрывая себя на части каждый день. И если бы это происходило не только из-за моей личности и жизненного выбора, но и из-за искусства, я бы умерла.

«Скорее всего, к этому моменту я была бы мертва», — я не произнесла этого вслух, но знала, что это правда; я помню, как близко подошла к этому тогда.

Мы держались за руки на людях. Мы были вместе.

Я позвонила маме в Нью-Гэмпшир, в маленький городок, в котором она жила последние девять месяцев с моим братом, его женой и их умирающим ребенком, и сообщила ей, что начала встречаться с мужчиной.

— Какой он? — поинтересовалась она.

Я отметила основные черты: он художник, он бедный, он добрый, он чуткий, и когда он не в депрессии, то делает меня счастливой.

— Знаешь, кого он мне напоминает? — спросила мама.

— Есть ли хоть один шанс, что ответ не будет связан с моим отцом? — уловила я ее намек.

— Давай поговорим о чем-нибудь другом, — попросила мама.

— О чем ты хочешь поговорить? — спросила я.

Мама дышала через нос, по системе йоги. Раз именно я неправильно начала разговор, я и должна была направить его в другое русло.

— Как тебе Нью-Гэмпшир? — попыталась я исправить ситуацию. — Твое присутствие помогает им хоть немного?

— Они все еще ссорятся, — ответила она. — Твой брат очень молчалив. Мне хочется обвинить ее в чем-то, но ведь не обязательно в этом должна быть чья-то вина. Иногда все просто идет не так.

— А как ребенок? — спросила я. — Ты помогаешь ему?

— Никто не в силах помочь этому ребенку, — ответила мама. — Я помогаю, помогаю, помогаю, но ничего не меняется. Вскоре она умрет.

— Давай лучше поговорим о том, как я сплю с мужчиной, похожим на отца, — попросила я. — Мне кажется, это более подходящая тема для разговора.

— У меня есть идея получше, — сказала мама. — Расскажи мне о том, что ты сегодня делала. Расскажи мне о Нью-Йорке.

Я так и поступила, я принялась рассказывать коренной жительнице Нью-Йорка, променявшей его на лес, об улицах большого города: утром метро было забито настолько, что мне пришлось пропустить четыре поезда подряд и я опоздала на работу на полчаса; у меня была встреча на Таймс-сквер, и я увидела толпу женщин, позирующих топлес с туристами за деньги; там подрались два человека, одетые в костюмы героев Диснея; после встречи с клиентом я купила хот-дог с тележки, а доев его, умяла еще один, сидя на одном из стульев, разбросанных в Брайант-парке. Недалеко под спонсорским баннером играл струнный квартет.