Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 21

Но он, когда мы вернулись в избу Февронии Епифановны к Бате, опять изложил все подробности моего недостойного поведения ночью.

Батя от души смеялся, слушая этот рассказ, тем более что рассказ был в таком исполнении. Но вдруг впервые за все время позволил себе вмешаться в разговор сын Февронии Епифановны — Степа, Батин ездовой в эту поездку. Это был юноша с такими ангельскими льняными кудрями, какие я видывал только на сцене — у отрока Вани в опере «Иван Сусанин».

Со своей пугливой улыбкой и длинными пушистыми ресницами Степа робко выпевал слова тенором.

— Нет, товарищ интендант третьего ранга, — обратился он к Андроникову, старательно выговаривая звание Андроникова полностью, — то не сын хозяйки, то я к ней приходил.

— Вы? — Андроников почувствовал себя неловко. — Зачем?

— А сказать ей, что если с вами что случится, то пусть она со своим Пашкой заранее прощается. То я ей по-соседски пообещал…

Я был реабилитирован.

Вскоре Батя со Степой на некоторое время уехали, захватив с собой и Андроникова, а я остался у Февронии Епифановны и, пока она готовила обед к их приезду, подробно ее проинтервьюировал. Она чистила картофель, доставала из подпола мед и капусту, резала на мелкие куски сахарную свеклу — ее подавали здесь на сладкое вместе с медом, — оттирала от паутины заветную бутылку самогона, хранившуюся где-то в самом дальнем углу под-пола, перетирала пять — по счету — лампадок для спиртного… Руки ее были заняты беспрерывно, но работа была привычной, нисколько не отвлекала Февронию Епифанову и не мешала ей рассказывать.

— Семь у меня, милый, сынов, семь. Да еще дочка одна, мужняя уже. Богата я племенем, детная. И хоть трудно с такой семьей было, но в колхозе всё покраще, чем одним бедовать. Мы уже десять лет в колхозе. Сперва старик мой не шел, говорил: чего мы в том холхозе не видели?! — Феврония Епифановна, вновь переживая прежние раздоры со своим «старым», нарочно так и сказала, как говорил, наверное, он: «холхоз». — Но я ему в ответ: «Нет, батюшка, не согласная я. Не будем мы отдельно проживать! Куда люди идут, туда и нам надо. Ты от людей не отвертывайся, нам, кроме людей, никто не поможет!» Ну и знаешь, милый, как это бывает, когда жена присмолится?.. Вот так-то…

Увидев, однако, как я все записываю и записываю, что она говорит, Феврония Епифановна смутилась.

— Это ты мой разговор, что ли, записываешь?

— Да, Феврония Епифановна.

— Скажи-и пожалуйста… — Она перестала крошить свеклу, утерла рот уголком платка да так и не отняла его от губ. — А что с меня, старой, писать? Или у тебя должность такая: со всех писать?

— Считайте так.

— Ну, если так разве… Тогда наперед всего запиши, что мы нашу колхозную жизнь никому порушить не дадим! Это кто бы меня, слабосильную, приветил, кабы не колхоз? Когда мой старый помер, у меня в грудях как оборвалось что-то, да и Степа и доча еще малые оставались. Мне сразу правление общественную корову дало: «На, Епифановна, питайся, не заботься». Аж до немцев у меня Пеструха осталась. Правда, в последнюю пору молока меньше стало доставаться — все ко мне шли, слышат: мать приёмистая. Кто с четвертинкой, кто со стаканом — и беженцы проходят, и солдаты отступают. Кому откажешь? Увидят, что у моих окон едят, — и другие останавливаются. И хоть поболе молчат, — стесняются просить-то! — но я ж вижу. Выйдешь к ним на крылечко, скажешь: «Заходите, детки, в избу!» Есть, сынок, всем надо… Ведь и моих шестерых кто-нибудь тоже приветит да напоит… Только где они сейчас?..

Писем ни от кого из них Феврония Епифановна, конечно, не получала — почтовой связи с партизанским краем не было. И вся ее материнская любовь доставалась теперь одному — самому младшему, Степе. О нем она могла говорить не умолкая.

— Ему ж, как волосу, перегореть — погибнуть попервоначалу надо было! Немцу все равно — что старых, что малых снистожать. А у него шесть братов, сыночков моих, в армии, четверо командиры, один даже такой большой начальник, что целой ротой доверенный командовать. Обязательно они такие семейства снистожают, со всем корнем. А узнают всё от шпионов-двухличников. Уж как эти двухличники Степу искали, как искали! Я их уж и так задабривала, и этак. От одних не уберу — другие тут как тут! Но я и новых с привечаньем встречаю, вроде бы с лаской, как сродственников. А самой так и хочется черное слово на белый свет выпустить!.. Но они тоже кой-чего понимают — не проведешь! Меня — под ребры, а сами с пулеметом на чердак — Степу убивать. Или в подпол. И хоть знаю, что в лесу сыночек, нет его в дому, а все сердце стынет. Не закажешь: стынет и стынет. И где ни послышишь: партизанов забрали, — всё думаешь: моих… Всех уже оплакала…

Она смахнула рукавом набежавшую слезу, на минуту перестала даже хлопотать по хозяйству…

Впрочем, и минуты не прошло. И снова и ее руках замелькали нож, поварешка…

— Феврония Епифановна, а чем вы помогаете партизанам? Батя вас партизанской гвардией называет!

Она засмущалась.

— Ну, уж он скажет! — Но чувствовалось, ей была приятна его похвала. — Не знаю, как тебе и ответить. Что в нашей возможности, тем и помогаем. Вот возьми: когда наши отступали тут — в нашей местности, значит, — они всё-всё покидали: патроны, оружию, плащи непромокательные. А это ж все надобное, все трудом великим изготовленное! Ну, мы со Степой и закопали кой-чего. А как возвернулись наши, партизаны-то, им все обратно сгодилось… Но это — прошлое. А если сегодня чем помогаем, то или постирать, или в разведку там сходить.

В разведке дура старая ведь помене примечательна. Конечно, могут и взять немцы, даже в Демидов свезти, поморозить али повесить, но что ж — война…

— А когда вы в последний раз ходили в разведку? И куда?

— Да прошлый месяц. Батя велел узнать, где штаб у них, — она назвала мне пункт, — а где ремонтная мастерская. Ну, я дурочку из себя и строила. Чтобы немец не придрался, без обувки пошла, в одних лаптях, пятнадцать километров по снегу. Чуть не умерла. Но и то сказать: не было у меня другой обувки, да и Батя просил. Лестно, не откажешься. И все навроде разговора выспрашивала — не так, чтобы с какой целью, а болтаю и болтаю… По-стариковски… Если бы ноги не заколели, еще больше узнала бы. Хотя и так неплохо получилось. Наши потом ту мастерскую взорвали и чисто всех немцев побили!

— До единого?

— А как же, милый! До единого. Уж я старалась как надо, разведала точно. Сам Батя приезжал меня благодарить!

Впрочем, он был легок на помине. Не успела Феврония Епифановна кончить свой рассказ, как вернулись обратно Батя с Андрониковым, а вскоре в избу вошел и Степа, распрягший лошадь. Лица у них с мороза были цвета переселитренной ветчины, этакие красно-бурые с прозеленью, и Феврония Епифановна засуетилась у стола — поскорее подать обед. Она радостно переводила взгляд со Степы на Батю, с Бати на Степу, наблюдая, с каким аппетитом они уписывают все, что она наготовила. Иной раз и на нас с Андрониковым падал луч солнца — и нас порою она тоже обнимала своим взглядом.

Поев, а также отдав должное забористой влаге из заветной бутылки Февронии Епифановны, Батя душевно поблагодарил хозяйку за угощение, а затем спросил ее:

— Невестушка, а ты не слыхала еще, как Степа на днях с Демченко управился?

Когда Батя обращался непосредственно к Февронии Епифановне, она заливалась краской, с чем бы он ни обратился. Как молоденькая!

Залилась и сейчас.

— Нет, Батя, не слыхивала. Говорили у нас, правда, что кто-то порешил Демченко, но что это Степушка, не знала.

— Ну, орел, отчитайся матери, — приказал Батя Степе.

Феврония Епифанов на от таких уважительных слов Бати залилась краской еще пуще, хотя, казалось, это было невозможно. Да и Степа запунцовел.

— Да тут, Батя, и рассказывать нечего, вы же знаете.

— Так то я знаю, а не мать. А ты матери дай отчет!

— Да ничего-то, маманя, и не было, — не смея ослушаться Батю, принялся Степа рассказывать. — Слышали о Демченко? В деревне Зольное проживал, кулаком прежде был. Ну и вот, узнал он, что трое каких-то окруженцев скрывались в землянке, и побежал к полицаям навестить на них. Те их и взяли. А Демченко говорит: «Дайте, я им ноги топором поотсеку, так я всю их породу ненавижу, или головы измолочу, чтоб голова у них стала, как мозоль, мягкая!» Но полицаи не дали ему ни ноги им поотсекать, ни головы измолотить: куда-то в другое место отвезли расстреливать.