Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 18
Дворцовая площадь. Жаркий, ослепительно веселый, должно быть майский, день. Справа виден конец Адмиралтейского бульвара. Он почему-то весь зарос рябиной, и красные гроздья ее — красные, несмотря на то что еще, безусловно, далеко до осени, — легко колышутся под нежным ветерком.
Площадь полна народу. Женщины — в нарядных цветастых платьях, многие танцуют, все смеются, что-то кричат.
В Главном штабе настежь распахнуты все окна. На одном из подоконников, на котором виднеется только что сорванная черная маскировочная бумажная штора, стоит во весь рост какая-то женщина и яростно соскребывает со стекла перекрещивающие его наискось полосы бумаги. На другом подоконнике женщина с ведром приветственно машет тряпкой народу на площади. В центре картины большая группа живо следит за полетом пущенного кем-то большого зеленого воздушного шарика, а он подымается все выше, выше.
Чуть левей этой группы — старичок, кричащий во все горло «ура». Что это именно «ура» — можно прочесть по губам. У него морковного цвета нос, на шее — разлетающийся красный шарф; хотя день летний, старичок — в новом светлом недубленом полушубке и меховом, сдвинутом на самую макушку треухе, одно ухо у него залихватски торчит.
Старичок кричит «ура», повернувшись лицом к группе в левом углу картины, и лукаво, как добрым старым знакомым, подмигивает. Тут художник изобразил самого себя. Он любовно и уверенно держит за руки худенькую женщину, почти девушку, с рассыпающимися пушистыми пепельными волосами. Она протянула ему свои руки доверчиво и радостно.
Кажется, вот-вот они начнут кружиться от восторга. А на плечах у художника, просунув спереди ножонки под мышки отца и крепко вцепившись в его густую шевелюру, подскакивает от восхищения хохочущий малыш, одновременно похожий и на художника и на его жену.
В воздухе знамена, флаги… На одном из них читается: «Да здр… победа!»
Женщина, принесшая это полотно в феврале 1942 года в райсовет, сказала:
— Художник Мишутин велел передать эту картину вам. Он нарисовал день победы. — И заплакала.
У нее спросили, как эта картина попала к ней, и тогда же повесили дар Мишутина на самом видном месте в приемной. К раме прикрепили табличку: «День победы». Правда, никто не обратил внимания на то, что на оборотной стороне холста рукой художника было написано другое название: «А все-таки вертится!»
Но женщина сказала: «День победы», и так эта картина и осталась висеть в приемной райсовета под названием, данным ею. Кстати, это единственная работа маслом художника Мишутина, которого даже искусствоведы знают исключительно как графика, посвящавшего все свои сдержанные, строгие и мужественные офорты такому же сдержанному, страстному и мужественному облику его любимого города.
1942 — Х.1953
Ленинград — Москва
Дополнительный груз
Я улетал из Ленинграда в Москву, в ГлавПУРККА, за новым назначением 25 декабря 1941 года. Это был день огромных радостей для Ленинграда.
Радио сообщило, что войска Мерецкова выбили немцев из Мги и впервые с начала блокады в Ленинграде в тот же день повысили норму выдачи хлеба! Первой категории (рабочим) — с 250 граммов в день до 350, и всем остальным — со 125 до 200! Не оставалось сомнений, что такая прибавка может означать только одно: непременный прорыв блокады буквально в течение одного-двух дней. Потому что было ясно: поскольку положение с подвозом не изменилось (да и не могло измениться немедленно!), то, значит, прибавку произвели за счет наипоследнейших неприкосновенных запасов муки и зерна. Ну, а в расчете на что? Это понимал каждый: только на то, что блокаде уже конец. Завтра же. От силы — послезавтра!
Так я и записывал это в свой блокнот, сидя на аэродроме, и закончил запись словами: «Я рад и горжусь, что пробыл в Ленинграде до самого конца блокады. Ведь что остается после Мги? Только Усть-Тосно. И Северная железная дорога снова наша! Полностью!»
…Как плохо порою видно современникам, смотрящим на все с чересчур близкого расстояния! Никто в Ленинграде не мог тогда поверить, что блокада продлится еще тринадцать месяцев…
Когда я заносил в блокнот свою последнюю, как мне казалось, блокадную ленинградскую запись, на аэродром опустился «Дуглас» с Большой земли.
Красноармейцы выгружали из него замерзшие коровьи туши и гнулись под их тяжестью, как ватные. Несмотря на лютый мороз, лица бойцов были так же белы, как снег кругом. Появись в ту пору кто-нибудь румяный в Ленинграде — это бы казалось надругательством над всеми.
У сгружаемых туш немедленно выставили с двух сторон пост.
Когда кончили выгружать мясо, из того же самолета покидали на землю плоские, туго набитые, но, видно, не очень тяжелые длинные полотняные белые мешки. Их не охранял никто. По старой журналистской привычке я все же поинтересовался у бортмеханика и ими.
— А это что вы привезли?
— Это? — Он мельком взглянул на мешки и небрежно ответил: — А это нас нагрузили дополнительно. Дензнаками для месячного денежного довольствия фронта. Фронта и Балтийского флота.
1963
Цыганка гадала…
В прифронтовых деревнях — вспоминаю 1942 год — непрерывно гадали. Карты были до такой степени замусолены, что гадалка не могла разобрать их значения, если колода была «чужой» — принадлежала не ей, а хозяйке. И хозяйка тогда поясняла:
— Это — дама крестей, это — винновый туз.
Гадалка лишь раскладывала карты и говорила, что они значат. Шептала (обязательно шептала!):
— Сейчас, через час, поздно вечером, спать ложась, чем сердце успокоится.
Клала четыре кучки по при карты, а чем сердце успокоится — одну карту отдельно.
И неважно, что гаданье шло поздно вечером и уже ложились спать, — значит, ни к чему были четыре кучки, раз «поздно вечером», «спать ложась» и «сейчас» сливались в одно. Все равно порядок соблюдался нерушимый. И долго на печке вздыхали и сокрушались:
— Это что ж такое, Маня, а? Который раз бубновая стерва поперек дороги мне к евонной постели! У, зараза! Или врут карты?
Гадали десять раз на день, всякий раз получалось разное. Но не в гаданье верили — ценили, хорошо ли, складно ли рассказывает Маня. И так хотелось, чтобы карта выпала «легкая»… Кругом война, до «евонной» постели — враг, враг, враг, фронты, фронты, фронты… Сказки взрослым людям слушать было как будто бы зазорно. Но как жить без мечты?!
Гаданье было как рассказывание сказок. Всякий раз увлекательно, и иначе, чем прежде, и придумать можно было невесть что, однако не страшное, а только легко будоражащее сердце… Оттого-то Маню просили гадать снова и на ее отговорки: «Нельзя ж четвертый раз: карта лишь до трех раз не врет!» — махали рукой: «Что ты, Манюнечка! Это до войны она больше трех раз не могла, а теперь все может!»
…Сидел я однажды у себя, в избе, где стояла на постое редакция нашей армейской газеты, «отписывался» после очередной поездки на передний край. Вдруг на пороге возникла цыганка. Двадцать юбок, солдатский ватник, молодая еще, в полу ватника вцепился цыганенок лет трех — довоенного, значит, рождения. Увидела меня и сразу, с порога, завела:
— Что сидишь, скучаешь, жемчужный мой, золотой, ненаглядный, посеребри ручку, всю правду расскажу, зазнобу твою вижу, далеко-далеко она, по тебе томится, света божьего не видит, дай ручку, всю правду цыганка расскажет!
Знал я: их табор стоял в соседней деревне — застрял там с самого начала войны. В первый же месяц все молодые мужчины ушли из него в армию, ни один не уклонился от призыва, остались старики да женщины. Они работали в колхозе как могли, но прижала голодуха, и они принялись снова бродить по округе.