Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 18

Свои «миллионы» Юра носил при себе. И даже на себе — к тряпочке с деньгами привязывал длинный шнурок, обматывал его вокруг пояса — наголо, — а тряпочку заправлял в трусы. Надежно, как в сберкассе. Не то что в тумбочке — она на двоих, или даже в кармане штанов, которыми всегда мог воспользоваться сосед. Штанами, включая карман.

Секрета из денег Юра не делал, но и говорить о них не любил. Еще больше не любил занимать их кому-либо. Да у него и не занимали. В самом деле, кто попросит взаймы у человека, который так обстоятельно хранит денежки? Тут кощунственна сама мысль занять, растратить. И денежки жили-поживали себе спокойно, автономно, дожидаясь своего часа на теплом, впалом животе хозяина.

Но Юра был начинающим накопителем и еще страдал счастливым недугом бедняков: хорошо спал. Стоило ему коснуться головой подушки, как он уже дрых, посапывая и причмокивая, наслаждаясь видениями жизни, в которой ему, Юрию Тимофеевичу, улыбались. Спальня же еще пережевывала в темноте события минувшего дня, рассказывала вполголоса были и небылицы.

Спальня трепалась, спальня не спала, и только Юра спал без задних ног. Бог с ним, пускай бы спал на здоровье, но Юра имел обыкновение не только посапывать и причмокивать, но в кульминационные моменты еще и крепко, по-деревенски всхрапывать, напоминая всем о своем существовании. В тот вечер тоже напомнил, и очень некстати. Невпопад — у спальни было лирическое настроение. Она отходила ко сну, сопровождаемая воркованием главного спаленного фантазера в казенных, с напуском, трусах Толи Голубенко. Когда Юра очень уж грубо, с сапогами, вклинился в ее колыбельную, Голубенко вскочил с кровати, вынул из тумбочки нож, подошел к Юре, и через пару минут тряпочка с деньгами оказалась в его руках. Юра по-прежнему безмятежно спал. А Голубенко развязал узелок и все деньги, от двушек и до десюнчиков, в строгом порядке, по достоинству, разложил цепочкой от Юриной кровати до умывальника. Спальня давилась хохотом. Впервые в жизни Юрины сбережения лежали не на его теле, а на холодном полу.

Как у нас хватило терпения или жестокости дождаться утра, не разбудить Юру раньше?

Утром спальня с воодушевлением ждала развития событий.

Проснувшись, Юра обнаружил пропажу и растерянно прижух на кровати, не решаясь вылезти из-под одеяла. Потом молча сел и тут увидел деньги. Понял, что мы все, пятнадцать человек, — сообщники. Все против него одного. Не говоря ни слова. Юра, обычно улыбчивый и словоохотливый, встал с постели и стал собирать продрогшие миллионы. Худой — все кости наружу, нелепый, в одних трусах. Подбирал с пола деньги и ронял слезы, такие злые, что смотреть на него было страшно. Юра собирал деньги — поза пасущегося скелета, — а Толя Голубенко вышагивал перед ним и строго наставлял:

— Нельзя быть жадным. Юра. Необходимо быть щедрым. Юра. Надо любить своих друзей, свою страну и свой народ…

Спальня в восторге. Хохотала, подбадривала Юру, пыталась похлопывать его по заду, но Голубенко ревностно оберегал свою жертву.

— Прошу не мешать! — огрызался он. — Прошу не мешать процессу. У нас воспитательный процесс!

От этой защиты жертва потихоньку подвывала, но завыть в полный голос опасалась, и не без основания. Голубенко вошел в раж, его лицо горело, в походке появилась угрожающая изысканность, амплитуда жестов становилась шире и резче.

Все это могло плохо кончиться…

* * *

Наши кровати стояли рядом, и я, пожалуй, чаще, чем кто-либо другой, сталкивался с перепадами души Толи Голубенко.

— Пойдем, покажу что-то, — разбудил меня однажды ночью.

Идти никуда не хотелось, но в кошачьих глазах Голубенко путеводной звездой сияла тайна.

Оделся, мы спустились по освещенной лестнице на первый этаж, проскользнули мимо дремавшей на посту сторожихи и выбрались на улицу. Скрипел снег, уныло раскачивались на ветру интернатские фонари. Голубенко потащил меня к кочегарке. Вошли внутрь этой постройки, откуда пахло углем и угаром. Гудели печи, кочегар дядя Петя похрапывал, сложив голову на колченогий стол. Прикорнувшая рядом «маленькая» свидетельствовала: дядя Петя принял. Я неосторожно стукнул дверью, и старик попытался проснуться, но, увидев Голубенко, опять прикрыв глаза. Толя провел меня в дальний угол кочегарки. Там на соломенной подстилке лежала собака. Обыкновенная дворняга с обвислыми, в репьях, ушами. На появление Голубенко отреагировала примерно так же, как дядя Петя. Под боком у нее спали пять или шесть слепых щенков. В кочегарке тепло, но время от времени то один, то другой из них начинал суетиться и, подрагивая шерсткой от ненависти к незримым братьям и сестрам, пытался отвоевать у них как можно большую территорию материнского живота, чтобы погреться возле него — носом, хвостиком, животом. Чудаки. Еще вчера они, наверное, так хорошо, беззлобно помещались там, внутри. Началась жизнь — начались житейские неудобства. Толя вытащил из кармана сверток с едой, развернул и положил его рядом с собакой;

— Ешь, Пальма.

Пальма открыла глаза и стала есть — чисто, без жадности и без заискиванья. Иногда поворачивала голову и посматривала на нас, не так, как смотрят на подавших и могущих отнять, а как поглядывают на сотрапезников. В этот час дворняга Пальма была с человеком на равных.

Мы еще долго сидели подле нее. Со стороны могло показаться, что мы греемся. Сидим на корточках и греемся, протянув руки к огню.

Сколько помню, в интернате все время жили бродячие собаки, чудовищные коты. У них предельно отработанные, ритуальные отношения со спальней. Четвероногие друзья человека прекрасно знали, кого из нас, двуногих, надо обходить подальше, а от кого можно ждать куска хлеба или даже мяса. Толя Голубенко был их благодетелем и по этой же причине — заклятым врагом интернатской кухни. Бродяжки любили своего благодетеля и воздавали ему свои почести: по школьному двору Толя Голубенко передвигался не иначе как в их сопровождении.

* * *

У Голубенко еще одна причуда: в восьмом классе решил, что женится на четверокласснице Шуре Показеевой. Своего решения ни от кого не скрывал, в том числе и от Шуры. Сначала над ним посмеивались, особенно наши девчонки, которых можно понять: выбор все-таки пал не на них.

Шура тоже посмеивалась: Толя говорил ей о неминуемой женитьбе, а она, отворачиваясь, прыскала в кулак. Потом к причуде привыкли, Шура ничем не выделялась, малявка как малявка. Лицо круглое, в веснушках, как подсолнух. «Шура, на которой женится Голубенко», — вот и все отличие. Толя водил девчушку в кино, кормил мороженым, помогал делать уроки и жестоко расправлялся с теми, кто нечаянно или по незнанию обижал ее. В конце концов она и сама уверовала, что все так и будет: выйдет за Голубенко замуж, нарожает детей, и будет у детей хорошая жизнь. Он везде с этим прицелом и жену намечал. Главное — чтоб веселая.

Чего-чего, а веселья у Шуры Показеевой через край. Благодаря ему Толя с ней и познакомился. Петр Петрович частенько выставлял Толю за дверь, потому как любил, чтобы его слушали: положит учебник перед тобой, отметит ногтем от и до и наяривает с листа. Петр Петрович музицирует, а Голубенко дополняет его жестами. Дирижирует; до-ре-ми и так далее. Особенно лихо выходила у них нота «до». У Петра Петровича организм был хорошо приспособлен для ноты «до». Однажды они такое «до» изобразили — тут надо сказать, что Голубенко дирижировал и руками, и физиономией: раздувал щеки, выкатывал глаза, — что класс полез под парты. Не вовремя полез: Голубенко не успел опустить руки и принять приличное выражение. Петр Петрович оторвался от учебника, смотрит, а в помещении один Голубенко возвышается: глаза навыкате, щеки, как два парашюта, и руки вразброс. С тех пор нередко случалось, что, прежде чем приступить к объяснению нового материала, Петр Петрович предусмотрительно выпроваживал Голубенко за дверь.

— Слушай меня внимательно, — говорил ему вдогонку. — На перемене спрошу, о чем шла речь.

Можно подумать, что Голубенко больше нечем заняться в коридоре, как ловить «пиано» и «фортиссимо» Петра Петровича.