Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 16

Голова значительна, отчужденно-осуждающа. Однако, несмотря на свое жутковатое, отрезанное состояние, она не так уж пугала меня, по крайней мере, меньше, чем сама бабка Куликова. Ее отрезанность казалась естественной, она логически вытекала из ее выражения, из ее значительности, хотя в самом деле все было наоборот; это тонкая, уже не кровоточащая, подвядшая, произвольная линия среза продиктовала все остальные линии лица. Это она заставила его мышцы принять именно такое положение, проступившее наружу выражением глубины, значительности и отчуждения, может, вовсе не свойственных лицу при жизни.

Если бы Иоанн Креститель вдруг открыл свои набрякшие веки, он увидел бы в чем-то сходную картину. Голова мальчишки на голом шелявом столе. И только гримаса боли, наверное, говорила бы, что, несмотря на старания бабки Куликовой, эта голова еще жива. Выражение значительности есть чаще всего выражение смерти. Что есть значительнее смерти?

Лицо вошедшего хозяина вело самостоятельную, в определенном смысле личную жизнь, и в этой жизни были чистоплотность, склонность к комфорту и сдержанность в общественных сношениях.

С появлением хозяина повторилась та же процедура, что и при нашем вторжении. Только теперь на кухню с ним проследовала не Нина Васильевна, а его жена.

Не скажу, что с кухни Игорь Игнатьевич возвратился с сияющим лицом. Но он тоже поздоровался с каждым за руку, рукопожатье было плотным, не таким: сунул палец, как в холодную воду, и скорее назад; испытующе осмотрел шайку:

— Значит, в люди собрались?

Мы как-то не нашлись с ответом, даже Гражданин замешкался, молчание затягивалось, и, почуяв неладное, из кухни на минуту вывернулась Нина Васильевна:

— Ты сам говорил, что Россия сильна провинцией…

На смотрах во время приветствий большого командования слова «Здрам…жлам» первыми выдыхают взводные лейтенанты — они не выдерживают особенной, тягучей тишины, заминки, что наступает перед обвалом солдатской здравицы, от которого рушатся с карнизов гладючие, как лошади, полковые голуби; им кажется, что солдаты вот-вот «передержат», и в этой передержке они чутким нутром младших офицеров прозревают всякие служебные неприятности, о которых солдат по простоте душевной и не догадывается.

Игорь Игнатьевич никак не ответил на выдох Нины Васильевны, но по легкому движению бровей заметно, что он ему приятен. Это движение можно истолковать как слабый — после обвала — всплеск генеральской души:

— Хорошо здороваетесь, товарищи солдаты!

Изменчива ж военная фортуна! Нина Васильевна сняла яркий, в цветах, тесно обнимавший ее фартук и оказалась разжалованной — в простенькой, выгоревшей, родимой лейтенантской «пэша»…

И все же контакт с Игорем Игнатьевичем у нас никак не налаживался. Когда с кухни наконец, шпаря дальнобойным, щекочущим ноздри ароматом (его запахи и раньше вносили в наши ряды известную сумятицу), выплыл ужин и празднично утвердился в центре комнаты, Игорь Игнатьевич вновь и вновь честно, не отлынивая, заговаривал с нами. Но мы были неловки, отвечали невпопад, попытки Нины Васильевны спасти положение успеха не имели. Мы были голодны, и так же, как есть, нам самым жестоким образом хотелось спать. Наше замешательство усугублялось и тем, что мы узнали: Игорь Игнатьевич — известный ученый-биолог, биология тогда ворвалась в моду, у всех на устах были имена Вавилова, Дубинина, а слово «генетика», сбросив уздечки кавычек, вообще заскакало, взбрыкивая, галопом. Говорить о биологии мы были не в силах (да и что мы знали о ней!), а житейского разговора не получалось. Будь Игорь Игнатьевич поверхностнее в своих вопросах, разговор, может, и сложился бы, но он спрашивал без дураков: зачем в Москву, куда в Москву, почему именно в Москву (кто б нам самим ответил на эти вопросы!). Кухонную установку Игорь Игнатьевич отрабатывал на совесть. Это нас и погубило.

Непривычно вела себя за ужином Татьяна: уткнулась в тарелку, никого из нас не задевала, на обращенья Игоря Игнатьевича, искавшего в ней соратницу по нелегкому труду, сдержанно улыбалась.

Если уж быть точным, погубил нас Плугов. Узнав, что Володя увлекается живописью (в спасательных работах Нина Васильевна использовала каждый шанс), Игорь Игнатьевич спросил его мнение о нескольких этюдах, вправленных в застекленную, мощную, как скальный пласт, библиотеку, зажавшую комнату со всех сторон — каньон с лужайкой на дне. Володя с явной неохотой отодвинул тарелку, положил вилку, сцепил по привычке пальцы, потом разжал их, неуклюже встал из-за стола, подошел к этюдам, уткнулся в них, принюхался — Игорь Игнатьевич с неподдельным интересом наблюдал за ним, — потом возвратился на свое место, опять сцепил пальцы и, положив на них приглаженную, приструганную после ванной голову, виновато взглядывая на Игоря Игнатьевича зелеными, распустившимися от винца глазами, начал произносить:

— Ну… Как вам сказать, Игорь Игнатьевич… Мне трудно судить…

Опустим для краткости вводные предложения, междометия и многоточия и сразу выйдем к финишу. Плугов произнес, что этюды, на его взгляд, так… баловство.

Оказалось, их написал Игорь Игнатьевич. Он был оскорблен не столько приговором, сколько его процедурой. Откуда ему было знать, что это не глумление, что это — Плугов. Во всей красе.

Довершил разрыв Гражданин.

Когда ужин был закончен, скомкано и безмолвно, и Игорь Игнатьевич, успокоившийся, без пиджака и галстука, в белоснежной, цинковой от крахмала рубахе с ослабленным воротником, с дымящей сигаретой в руках сидел в кресле. Гражданин, на которого дымок чужого «БТ» всегда действовал возбуждающе, спросил его из полутьмы — верхний свет в комнате не включали:

— А что, Игорь Игнатьевич, труден путь из человека в люди?

Умник! Балбес! То-то целый вечер молчал — оказывается, придумывал ответ на первый, случайный вопрос Игоря Игнатьевича. Не мог смириться с тем, что он. Гражданин, не нашелся с ответом.

Нашелся! — лучше б вообще без вести пропал.

Игорь Игнатьевич принял дубоватую иронию на свой счет.

— Боюсь, что вы, молодые люди, приехали в Москву за песнями! — резко сказал он, смял в пепельнице сигарету и ушел куда- то в темные, хладные глубины кабинета.

В последующие дни, точнее вечера, он проходил в кабинет прямо с порога. Широко, молча — лишь короткий кивок нам, — почти демонстративно. На нас он больше времени не тратил. Мы видели, как терзается Нина Васильевна, чувствовали неловкость в жене Игоря Игнатьевича, сестре Нины Васильевны.

Да он и сам был хорошим человеком. Вспомните, почему-то именно с хорошими людьми, а не с подлецами у нас чаще всего и ломаются отношения. По пустякам, по недоразумению. Может, злополучные этюды были действительной и даже болезненной страстью Игоря Игнатьевича, и, привыкнув к непререкаемому положению в биологии, он хотел быть значительным во всех проявлениях? Может, просто мы ему не показались — неосновательны, неинтересны. Петушиный возраст, отягощенный ко всему прочему инкубаторской наследственностью, в которой чего только не намешано: и самоуничижения, и безудержной фанаберии.

Дело кончилось тем, что на очередном военном совете было решено возвратиться на вокзалы, оставив в профессорской квартире лишь Витю Фролова. Он противился решению, но у него, как всегда, ничего не вышло. У тебя экзамены (а в училище они начинались раньше, чем в институтах), у тебя характер (если быть точным, характера никакого, что само по себе не так уж плохо: сколько бед в мире от так называемых людей с характером), у тебя внешность, черт подери! — было сказано Вите.

Нине Васильевне и ее сестре мы сообщили, что нас троих приняли в общежития — иначе бы они не отпустили нас — изобразили телячий восторг по этому поводу (можно подумать, что мы никогда не жили в общагах!), поблагодарили растрогавшуюся хозяйку, и — привет, Комсомольская площадь, сколько лет, сколько зим! Три вокзала, как три сообщающиеся сосуда: выгонит ночью милиционер с одного — переливаешься с массами в другой.

Время от времени появлялись на квартире Игоря Игнатьевича: осуществляли контроль над Витей, который в тиши профессорского кабинета (это тебе не интернатская угловушка, где можно сидеть либо лицом к окну, либо лицом к двери) разучивал басни и водевили. Как-то само собой, без всяких усилий с нашей стороны, получалось, что наши посещения совпадали с обедами, и мы уходили из квартиры Игоря Игнатьевича не только с чувством выполненного долга, но и с приятным ощущением сытости. Игорь Игнатьевич, чудак, дома никогда не обедал.