Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 24

Этот книгочей не был схимником. Жизнелюбив, как подрастающий щенок. Широкая, выпуклая грудь, кривоватые ноги, в глазах вечное добродушие и вечное любопытство — в точности щенок переходного возраста. У меня сохранилась старая, вылинявшая любительская карточка. На ней мы с Саней натираем снегом Гражданина. У Гражданина лица не видно — всё в снегу, как в мыльной пене. От времени снег на карточке желтеет, вот-вот возьмется водой, потечет, и тогда Гражданин наконец предстанет перед согражданами во всем своем обличье. Зато Санина физиономия еще различима, еще осязаема — так и брызжет неподдельнейшим восторгом и азартом.

Саня был одним из самых постоянных помощников в столовой и наверняка самым бескорыстным. Сам он нежаден, но жалел нас, жадных. Посмотрит, как маемся в ожидании обеда, усмехнется; мол. Господи, на одно государство да сразу пятнадцать Гаргантюа, это ж никакое народное хозяйство не выдержит, и — отправится в столовую помогать дежурным. Его там все знали и пропускали беспрепятственно.

По ночам в один и тот же час, когда в интернат привозили хлеб, Саня ходил помогать выгружать его. Встанет, оденется и — на улицу, где его уже ждал хлебторговский шофер, с которым Саня сумел подружиться. Уходил бесшумно, но кто-нибудь из нас все равно просыпался, толкал соседа и, показав на дверь, в которой тенью исчез Саня, говорил: «Пошел». Пошел! Как в открытый космос, — знала через минуту спальня и, переговариваясь, ждала его. Возвращался так же тихо, как уходил. В руках белели три-четыре булки. Совал их соседу, и пахучий, горячий хлеб шел по кроватям, каждый отламывал свою долю и передавал буханку дальше, а Саня, сделав свое дело, нырял под одеяло, сворачивался калачиком — щенок переходного возраста — и дрых, как убитый.

Надо знать наш тогдашний действительно волчий аппетит, чтобы увидеть, как уминали мы Санин хлеб. Да дело, наверное, не только в аппетите. Нам нравились ночные трапезы, обделенных на них не было, кроме, разве что, самого Сани.

* * *

Джек Свисток, Саня… Почти тропические растения на каменистой почве коммунального житья. А может, наоборот, это и есть их оптимальный ареал? Во всяком случае, через несколько лет, в армии, был свидетелем точно такой ситуации. Правда, в Санькиной роли выступал парень, совсем непохожий на него. Коля Нехорошев, рослый, широкоплечий, с белыми, как у мельника, бровями и ресницами. Есть сила, выраженная пугающей крутизною мускулов. Бывает и другое. Человек тонок, ровен, но уже с первого взгляда по его растительной цепкости, по его походке чувствуешь, что это очень сильный человек. При всей разнице в этих обличьях человеческой силы есть что-то общее. Они красивы, смотрятся, и вместе с тем, несмотря на головокружительные рекорды в поднятии тяжестей или другие невероятные показатели, в них, как и во всем, что «смотрится», легко ощутим предел, то, что по-русски называется «выше носа не прыгнешь».

Коля Нехорошев из другой породы. Не было у него ни годами взлелеянных устрашающих мускулов, ни обманчивой бескостности. Сплошные мослы, огромные и белые, как на скотомогильниках, скрепленные между собой самой необходимой толикой мяса, например, двумя широкими, плоскими и тупоносыми лопатами на груди, там, где записные силачи носят по-женски развитую двуглавую грудную мышцу. Эта сила — не для подмостков. Для работы. Рабочая кость — в абсолютном смысле. И предел этой силы, а лучше — работоспособности, увидеть куда труднее. Я это доподлинно знаю; не раз приходилось работать рядом с Колей, ведь мы служили в строительном батальоне. Смешно: во время работы Коля, северный житель, донимал меня расспросами о том, как растет виноград. Долбим какую-нибудь траншею в двадцатиградусный мороз, и я из последних сил выдаю ему про виноград. Колю виноград в восторг приводил. Он крутил головой, хлопал белыми ресницами и удовлетворенно повторял: «Да не может быть! Кисти в штыковую лопату? Твою мать…» Другие клянут уже не единожды клятый мерзлый грунт, а Коля виноградом интересуется. У него сил еще и на виноград хватало, на баловство. И складывалось впечатление, что главным для него был стёб о винограде, он изумленно докапывался до его заморской сущности, а траншея — это так, это как лаз к винограду. Хотя грунт крушил, как врубовой комбайн, поэтому и работалось рядом с ним легче.

Никаким книгочеем Коля, конечно, не был, и если Санькина доброта, пожалуй, во многом произрастала из книжек, то Колина, что называется, из земли. На первых порах ему, наверное, просто не хватало армейской еды, а такое со многими бывает, поэтому и подрядился по ночам разгружать машину с хлебом. Но есть хлеб в одиночку, скрытно, считал постыдным и делил «трудодень» («трудоночь») со всем отделением. После этот приварок стал ему ни к чему, он втянулся в паек, но по-прежнему ходил на свою добровольную ночную работу и потом совал каждому из нас по ломтю прекрасного, по сей день незабытого хлеба. Доброта его из земли, с землей. Однажды на подъеме Коля не встал. Наш старшина, еще молодой, из недавних солдат, потому немножко нервный, «крученый», говорят про таких, подскочил к его кровати (кровати в деревянной, временной казарме стояли в два этажа, и Коля спал наверху):

— Почему вылеживаешься, Нехорошев?

— Заболел, товарищ старшина.

— Так заболел, что и встать не можешь? Ты кто: воин или умирающий лебедь?

Старшина чересчур суетился, горячился — еще и потому, что сцену наблюдала вся рота — и, увлекшись, заехал Николаю в физиономию.

Коля встал, натянул штаны, подошел к старшине, наблюдавшему за его подъемом, и, не торопясь, двинул, «сунул», как говорят в народе. Как все старшины, наш старшина любил чистоту. Но в его любви был некоторый перебор. Некрашеные полы и под кроватями, и в проходе между ними — этот проход мы называли взлетной полосой, на ней еженощно совершенствовали боевое мастерство ротные нарядчики — были выскоблены и вылизаны, как у жмеринской чистотки. Накат — изумительный. Старшина скользил по проходу на собственном седалище с такой скоростью, словно это действительно была взлетная полоса, и он собирался в конце ее, у выхода, взмыть в поднебесье. Уже построившиеся в проходе солдаты уважительно расступались перед кандидатом в космонавты.

Сообщи старшина об этом случае хотя бы командиру роты, дело для Николая кончилось бы плохо. Нешуточное нарушение устава. Но старшина оказался на высоте. На построении объявил Нехорошеву два наряда вне очереди.

— Есть! — без фанаберии ответил тот.

Ночью он добродушно драил полы, по которым накануне, как бархоткой, прошелся своими щегольскими штанами старшина… Русская разборка.

* * *

В тот день в свой класс Саня больше не вернулся. Пошел со мною, на тот момент учеником вечерней школы и сотрудником районной газеты, присланным вместе с другими горожанами на сеноуборку, в степь на сеноуборку, чтобы пробыть вместе весь день. Мы с ним грузили на тракторную тележку тюки люцерны. Саня стоял на тележке, а я, поскольку повыше его, подавал тюки вилами снизу. Работка впору матерым мужикам. Небо затянуло пустой белесой мглою, солнце, казалось, растопилось, растеклось в нем до самых краев, пропитав каждый сантиметр этой вытрепанной ветрами синевы. Сладко пахло привядшей люцерной. Зной съедал звуки, и мы с Саней двигались вдоль длиннющего, неровного ряда тюков, как в немом кино. Вонзил вилы в тюк, через колено поднял его, сдунув попутно пот с лица и с ресниц, и снова всаживаешь вилы в тюк.

Не до разговоров. Так натюковались, что вечером, когда жара уже схлынула, обнажив июньские звуки и краски, еле доплелись до Саниного дома.

Без дураков, до упора посубботничал Саня во славу родного совхоза и рабоче-крестьянской спайки.

Дома у него мы всласть помылись, поливая друг друга из ведра. Ужинали во дворе, под деревьями. «Надо же, прямо совсем мужики», — добродушно пробурчала его мать, полная, аккуратная, ухитрившаяся вдовой, с пятерыми на руках сохранить главное в женском обаянии — душевное равновесие, когда увидела, что Саня добавком к накрытому ею столу ставит принесенный из погреба графинчик с бледным, невесомым домашним винцом. Огурцы, помидоры, гусиные шеи зеленого лука, ранние вишни, называемые в здешних местах «майками» — скорую летнюю снедь освещала электрическая лампочка, которая была подвешена к дереву и вокруг которой, как вокруг самого сладкого плода, толклась прожорливая мошкара.