В плену у белополяков - Бройде Соломон Оскарович. Страница 38
«Все кончено» — промелькнуло в моем сознания. Мы выданы с головой. Это пришли, чтобы взять нас.
Сердце заколотилось с бешеной быстротой. Такое ощущение я испытал, когда двенадцатилетним парнишкой тонул в реке. Помню, что в первые секунды моего погружения в воду я переживал ощущение дикого страха, но одновременно родилось невероятное спокойствие; я точно фиксировал свои мысли, молниеносно пробегавшие в сознании; казалось, что один человек тонул, а другой с берега с блистательной точностью впитывал в себя все мельчайшие ощущения утопавшего, переживая их вместе с ним.
Такое примерно ощущение пережил я, когда увидел польских солдат, что-то внутри трепетало в диком страхе, но некое второе «я» во мне с холодным, зорким и четким любопытством фиксировало мельчайшие оттенки моих переживаний. Длилось это впрочем не более двух-трех секунд.
Заметив человека на костылях, я, конечно, понял, что солдаты охраняют больного.
Каким образом он очутился в нашей больнице?
Появлений новичка казалось мне странным и уж во всяком случае настолько неожиданным, что выбивало из обычной колеи и требовало немедленных разъяснений.
Я постарался овладеть собой. Имею ли я право приблизиться к неизвестному? Как отнесутся к этому солдаты?
Больной присел на скамью неподалеку от нас. Я с самым невинным выражением спросил солдата:
— Что это за человек?
— Большевик, пся крев, — ответил он скорее добродушно, чем злобно. — Поймали на германской границе.
— Почему же он на костылях?
— А это его отработали наши ребята; пришлось в больницу поместить.
Неизвестный стал внимательно рассматривать меня. В глазах его вдруг мелькнула лукавая усмешка. Мне стало не по себе. Впечатление было такое, словно он что-то о нас знает.
— Сколько времени находится этот человек в больнице? — спросил я санитара.
— Да уж давно.
Незнакомец оказался, стало быть, нашим товарищем из польской братской партии. Он находился в отдельной палате под охраной солдат.
Только этим можно было объяснить, что мы мы ничего не знали о его существовании.
Весьма возможно, что он-то был осведомлен о нас, пленных, попавших в госпиталь.
Умеет ли он говорить по-русски? — подумал я. И тотчас сам себе ответил: конечно, умеет.
Копаясь в земле (нас временно поставили на работу в саду), я постарался приблизиться к нему настолько, чтобы он мог уловить мотив революционной песни, которую я мурлыкал себе под нос. В этом эксперименте заключалось некоторая опасность. Если больной на костылях и солдаты, его охраняющие — участники предательской инсценировки, то я рискую выдать себя и тем самым поставить под угрозу смерти не себя лишь, но и товарищей.
Вдруг почувствовался мне легкий толчок в спину. Больной улыбнулся мне добродушной, печальной улыбкой. Итак, он — наш, сомнений уже не оставалось. На душе сразу стало легко, радостно. Нужно было немедленно посоветоваться с Петровским — нашим признанным вождем, вместе с ним разработать тактический план связи с товарищем.
Вечером через уборщицу, возлюбленную Борисюка, мы решились передать Невядомскому — так звали его — записку. Получили приглашение «потолковать» в саду во время прогулки.
Встреча состоялась на другой день. Петровский взял на себя задачу обработать солдат. Чтобы усыпить бдительность стражи, он злобно обрушился на больного, обвиняя его в том, что коммунисты мешают польским патриотам завоевывать себе то место в Европе, на какое они, как великая нация, имеют право претендовать.
Солдаты, однако, далеко не пришли в восторг от патриотических филиппик Петровского. Все же этот ловкий ход сыграл свою роль. Бдительность стражей была теперь в значительной степени ослаблена. Вдобавок мы занимали какое-то служебное положение в госпитале и в представлении солдат были на линии «своих».
Невядомскому на вид было лет 30. Высокий, стройный с пристальными большими серыми глазами, он казался красивым, выхоленным баричем. Поначалу, нас всех это смутило, но его манера держать себя обличала в нем скромного и непритязательного товарища. Рыжекудрый силач невольно внушал к себе симпатию и доверие.
Между нами завязалась непринужденная беседа. Он сумел найти для нее удачную форму: он сам рассказывал, а мы слушали; тему выбрал он для начала нейтральную — его далекое прошлое. Мы понимали: то, что относится к настоящему дню и к дням, предшествовавшим нашей встрече будет сказано при случае в более подходящей обстановке.
— Варшава красивый город, Маршалковская улица, Лазенки, Бельведерская — прямо красота, проспекты, которых нет и в Европе, — восхищался столицей Польши Невядомский.
— Ну, а как живется в рабочих окраинах?
— Буды, Воля, Повонски, Чиста, Окота, — перечислял Невядомский. — Да, там не сладко. Посмотришь нищету рабочую и забудешь про проспект.
— Я варшавянин, детство свое хорошо запомнил, — начал медленно Невядомский.
— Рассказать, что ли? — с простодушной миной обратился он к солдатам.
— Чего же, рассказывай, — после недолгого колебания неопределенно пробормотал один из солдат. — Я сам из Варшавы, — если соврешь, поправлю!
— Стало быть, земляки, — улыбнулся Невядомский.
Все складывалось необычайно удачно. Петровский угостил «земляка» папироской.
Чтобы не вызывать подозрения, я старательно продолжал сажать грядки почти у самых ног Невядомского. Там грядкам было совсем не место, но ведь имел я право ошибаться. Петровский растянулся на траве. Им овладело лирическое настроение. Он буквально наслаждался встречей с поляком-коммунистом.
— Так вот, начал Невядомский, — помню я деревянный двухэтажный домик, в котором проживала моя семья и в нем маленькую комнатку под самой крышей. Зимой там царил ужасный холод, а летом дьявольская жара. Рядом с нами — кирпичный завод, вокруг которого мелкие деревянные хибарки тонули в дождливые дни в глинистом болоте. В хибарках этих жили рабочие кожевенных заводов, каменщики, кирпичники, продавцы песка.
В семье я был старшим. Мать варила обеды, стирала, летом уходила на свалку, где выбирала куски угля, а я заменял малышам родителей. Заорет один — ему пеленки меняю, другому надо есть давать. Помощи у соседа просить; я не мог: мать нас предусмотрительно запирала на замок.
В воскресные дни собирались во дворе рабочие, делились впечатлениями о своих хозяевах, начальниках, мастерах фабрик и заводов. В каждом доме жило до 40 семейств, почти все работали на кожевенных заводах Темплер-Шведе и Прейферов. На работу ходили пешком, мимо католического и еврейского кладбища. Вставать приходилось в пять часов утра, чтобы в шесть уже выйти из дому. Рабочие обычно старались идти группами, — так легче отбиться от хулиганов, их в нашем районе было много. В предместьи ютилось большое количество воров, мошенников, вообще всякая шпана, терроризировавшая рабочих. Сплошь и рядом полицейский входил в контакт с бандитами. Виновников преступления отпускали, а тех, кто имел наивность выдавать преступников, очень скоро отправляли к праотцам. Бандиты поражали нас — малышей — организованностью, решительностью и умением отстаивать свои интересы.
Невядомский осторожно посмотрел на своих конвоиров и замолчал, как бы оценивая мысленно, принимается ли солдатами его рассказ. Неожиданно отозвался Петровский.
— Ладно, ладно, ты нас против хозяев не агитируй, сами разберемся. — И сердито добавил — Чего тянешь, ведь тебе через тридцать минут с прогулки уходить, а начал издалека. Так, пожалуй, сегодня ничего путного и не расскажешь.
— На десятом году отец решил сделать из меня ученого, — продолжал Невядомский. — Вымыли меня в пруду, одели в костюм из чертовой кожи и повели в школу. Помещалась она в подвале, в одной комнате. Там было душно, тесно, маленькие окошки были забиты. «Что же это за школа, — подумал я — чему здесь учат?» Школа, как оказалось, была нелегальная. Обучение происходило на польском языке, а царская власть, проводившая беспощадную русификацию края, за это преследовала, закрывала школы, арестовывала учителей. Если сюда заглядывал неожиданно кто-нибудь посторонний, школа моментально превращалась в мастерскую, где дети занимались тем, что… пришивали пуговицы к картону.