Благодать (СИ) - Титов Алексей. Страница 52

Было утро, тот самый час, когда последние отблески розового ещё оказывают сопротивление напирающему белому бесцветью дня. Зрелище показалось мне утомительным, я задвинул занавески и отправился бриться. Вид зеркала меня удивил. Сообразив, что не так, сдёрнул с него покрывало.

И удивился еще сильнее.

Грудь, живот и плечи покрывали тёмные кровоподтёки навроде тех, что бывают после медицинских банок. И по окружности каждого точками располагались блестящие, словно нефтяные, капельки высохшей крови. Я медленно накрыл зеркало покрывалом и мысленно поблагодарил незнакомца, хоть попытавшегося избавить меня на некоторое время от омерзительного зрелища. Или незнакомку?

По всему выходило, надругаться над моим спящим телом, кроме Пани, было некому. Если ещё и способ глумления учитывать…

А я не осерчал. Не находил веских к тому причин – чувствовал себя на все сто, как заново родился, ни одна болячка – застарелая или вновь приобретённая – не беспокоила. Не удивлюсь, если и язва затянулась.

Всё ещё опасливо, приблизился к кровохлёбке, и мне почудилось, что мерзость сыто урчит. Содрогнувшись в отвращении, поднял тяжеленный горшок и вынес вон из дому. Зашвырнул его в топь колдобины, на моей памяти ни разу не высыхавшей, метрах в трёх от забора, и испытал сладкий экстаз, наблюдая за судорожными подёргиваниями растения, медленно погружавшегося в пузырившуюся грязь.

Следовало напиться. Запасы отцовского самогона так и молили об их истощении. Пропьянствовал полнедели.

Не ожидал полного пренебрежения к своей судьбе соседей, однако во время запоя никто меня не навещал, даже Паня.

Автолавка приезжает крайне нерегулярно, а приобрести водку в нашем СЕЛЬМАГЕ №7 нереально: выжившая из ума пенсионерка-продавщица смотрит с неодобрительным презрением и гордо заявляет, что покуда торговля в Благодати зиждется на её, продавщицы, усилиях, селянам спиртного не видать. И добавляет при этом вообще уж чушь собачью: жатва, мол, на носу, а вам бы только глотки заливать. Насколько мне известно, никто никогда в Благодати ни севом, ни жатвой не занимался – селяне работали в коровнике, на свиноферме да в небольшом курятнике, ну, был ещё цех глиняной игрушки, после разгромной статьи в областной газете закрытый – жутковатые игрушки вылеплялись пальцами местных мастериц. Да и фермы вместе с птичником давно бурьяном поросли; к длинным строениям с просевшими крышами и приближаться-то боязно – так и кажется, вот выглянет из зарослей сорняка жуткое рыло… Но продавщице до реалий дела нет – она порой распекает недовольных покупателей, не замечая, что те ожидают милости снаружи, топчась у закрытых дверей. Потом вроде как очухается и, ухмыляясь, хромает открывать. Покупатели, несколько старух, не решаются упрекнуть продавщицу, опасаясь закрытия магазина – ну кто в такую дыру сунется? – и обрыва таким образом единственной ниточки, напоминающей о существовании где-то мира нормального. Или опасаются вызвать гнев самодурствующей продавщицы – вдруг та откажется принимать яички в обмен на сахар, или за кило муки станет требовать не творог, а мёд. Магазинчик давно уж превратился в своеобразный обменный пункт, курсы валют которому задавала продавщица, и если бы не такое здесь естественное явное безумие оной, сие предприятие давно бы прогорело, а так – держится. Я этому восхищаюсь и не понимаю. Не понимаю так же, как то, почему во всём селе света нет, поскольку зимой оборвало провода, -а чинить, по-видимому, никто не собирается – а вот в магазине каждый вечер ровно в двадцать два ноль-ноль включается иллюминация. Иногда прихожу сюда вечером, сажусь на бетонные ступеньки и читаю при дрожащем люминесцентном свете старые номера «Техники – Молодёжи».

Вновь начались чьи-то ночные хождения по коридору. Я отказываюсь верить, что это дед Панкрат вернулся с лесной пасеки, где, как говорила Паня, разводит пчёл. Может, и впрямь домовой, переваривший моё недавнее подношение, вновь начинает бузить, доводя меня до бешенства и заставляя стремглав бросаться в коридор с дубиной, которая теперь постоянно хранится под кроватью, бросаться, как только заслышу приглушённое покашливание, покряхтывание и шорох как будто в лапти обутых ног.

С брезгливостью наблюдая за своими действиями как бы со стороны, налил в чашку молока, собственноручно выдоенного у соседской козы, положил сверху горелую лепешку – мои кулинарные способности не позволяют печь хлеб.

Наутро – ни молока, ни лепёшки. Грешу на кошку, только в толк никак не возьму, куда она уволокла чашку. Слышал сквозь сон чавканье и громкую возню – животина, видно, порядком оголодала.

Странно. Странно всё это. Я к тому, что ночные брожения прекратились. Я точно переселюсь в сарайчик. Может статься, благодаря его скромным по сравнению с домом размерам чувство одиночества, порождающее настораживающие слуховые галлюцинации, притупится. Я и кошку с собой прихвачу. В накарябанном отцом завещании она как-то не упоминалась, посему назову её просто – Пеструхой, как корову какую.»

7

Иван сонно заворочался на набитом травой тюфяке, покрывавшем дощатый настил грубо сколоченного топчана. Под одной ножкой неаккуратно сработанного столярного изделия - обломок кирпича. В одном из его конусообразных углублений сидел сверчок. И монотонно трелил.

— Да заткнешь ты его, наконец! — возмутился неведомо чьей пассивности Иван, и открыл глаза.

Желтый свет керосиновой лампы падал на темную, лоснящуюся, бревенчатую стену, играя на пучках сухого мха, понатыканных меж бревен, блеклыми пляшущими оттенками оранжевого.

Возле малюсенького окна - с форточку рамы в типовой хрущевке, - сидел за столом тощий мужик, пощипывающий длинную жидковатую бороденку и сонно моргающий осовелыми от усталости глазами.

Иван мгновенно вспомнил давешние свои злоключения, и вскочил с топчана. Ноги покусывали разлохмаченные волокна самодельной циновки и, возможно, блохи – мужик то и дело заторможено почесывал гриву спутанных, грязных волос.

— Дядька, да ты ложись, — сказал Иван сконфуженно.

— Ага, спасибо, сынок. То есть, я хотел сказать, племянничек. — Мужик поднялся с расшатанного ящика и приблизился к парню, одной рукой скребя под волосами, другой поглаживая бороденку. Обут он был в натуральные лапти, а одеяние его напоминало что-то вроде перешитой военной формы. Ткань казалась ветхой, и, судя по тому, как от мужика разило, скоро тряпка и вовсе могла сгнить. Иван невольно перевел взгляд на лапти и присвистнул.

— И ты намастрячишься, — с гордостью и великодушием проговорил мужик. — Сам-то я давно уж по этому делу высшую квалификацию заработал. Привык уж к ним-то. Да ты не думай, у меня и сапоги есть. Так что не одичал пока, — добавил он с поспешностью. И, с восхищением: — Пар сорок еще, а то и больше, считать – оно мне ни к чему. Эх, да что там…

— Счастливый человек, — проворчал себе под нос Иван.

— А меня Петром зовут, ну, или Панкратом, по-разному. А тебя, извиняюсь, не расслышал? — мужик щербато улыбнулся и протянул руку. И тут Иван с изумлением обнаружил, что этот Петр – Панкрат скорее дед, чем мужик, лет так семидесяти, да к тому же еще и с приличным гаком. Морщины, как у сорокалетнего, а глаза мутные, сероватые, с желтыми прожилками, блеклые, растерянные, как у очкарика. От старика-мужика, от этого Петропанкрата, несло, как из обезянника, но Иван нашел в себе силы внешне не проявлять гадливости.

— Иван я, — буркнул он. Подташнивало.

— Бредил ты, — произнес Панкрат, вздохнув.

— Знать, не бывать мне разведчиком. Дед, как отсюда вообще выбраться? Чего-то я заблукал малость.

— А зачем? — задал Петр – Панкрат простой и идиотский в данной ситуации вопрос.

— Не век же мне по лесу околачиваться. Меня девушка ждет.

— Век – не век, а я вот тут годков двадцать.

— Не, чё-т ты не то замолаживаешь.

— Ну, раньше-то, бывало, заходил в село за табаком, там, за маслом тем же, а теперь там и магазина-то нет, и сволочи эти сельские мне хуже редьки. Они меня, по совести говоря, и турнули из Благодати. Так что из Елани и не выхожу почти – так, на охоту разве что. А вон как вышло – вместо косого на шапку на тебя набрел. Так что завтра с утречка в Елань и потопаем. А как начальство приедет, так и разберемся, что с тобой дальше-то делать. А я что – человек маленький.