Наши - Довлатов Сергей Донатович. Страница 18

– Я вас слушаю, – говорит.

А лицо спокойное, как дамба.

Спрашиваю:

– Вам что, негде жить?

Барышня немного обиделась. Вернее – слегка удивилась:

– Почему это негде? У меня квартира в Дачном. А что?

– Да ничего, в сущности… Мне показалось… Я думал… Тогда еще один вопрос. Сугубо по-товарищески… Тысячу раз извините… Может быть, я вам нравлюсь?

Наступила пауза. Я чувствую, что краснею. Наконец, она сказала:

– У меня к вам претензий нет.

Так и сказала – претензий, мол, не имею.

Наступила пауза еще более тягостная. Для меня. Она-то была полна спокойствия. Взгляд холодный и твердый, как угол чемодана.

Тут я задумался. Может, ее спокойствие выше половых различий? Выше биологического предрасположения к мужчине? Выше самой идеи постоянного местожительства?..

– И последний вопрос. Только не сердитесь. И если я не прав – забудьте… Короче, есть одно предположение… Вы, случайно, не работник Комитета государственной безопасности?..

Мало ли, думаю. Человек я все-таки заметный, невоздержанный. Довольно много пью. Болтаю лишнее . "Немецкая волна" меня упоминала… Может быть, приставили к начинающему диссиденту эту фантастическую женщину?..

Тут уж, думаю, она раскричится. А если прав – тем более раскричится… Слышу:

– Нет, я в парикмахерской работаю…

И затем:

– Если вопросов больше нет, давайте пить чай.

Так это все и началось. Днем я бегал в поисках халтуры. Возвращался расстроенный, униженный и злой. Лена спрашивала:

– Вам чаю или кофе?

Мы почти не разговаривали. Лишь обменивались краткой деловой информацией. Например, она сообщала:

– Вам звонил какой-то Бескин…

Или:

– Где тут у вас стиральный порошок?..

Мои дела ее не интересовали. Я тоже не задавал ей вопросов. Безумие приобретало каждодневные, обыденный, рутинные формы.

Мой режим несколько изменился. Поклонницы звонили мне все реже. Да и чего звонить, если откликается спокойный женский голос?

Мы оставались совершенно незнакомыми людьми.

Лена была невероятно молчалива и спокойна. Это было не тягостное молчание испорченного громкоговорителя. И не грозное спокойствие противотанковой мины. Это было молчаливое спокойствие корня, равнодушно внимающего шуму древесной листвы…

Прошла неделя. Субботним утром я не выдержал. Я сказал… Нет. крикнул:

– Лена! Выслушайте меня! Разрешите мне быть совершенно откровенным. Мы ведем супружескую жизнь… Но – без главного элемента супружеской жизни… У нас хозяйство… Вы стираете… Объясните мне, что все это значит? Я близок к помешательству…

Лена подняла на меня спокойный, дружелюбный взгляд:

– Я вам мешаю? Вы хотите, чтоб я ушла?

– Не знаю, чего я хочу! Я хочу понять… Любовь – это я понимаю. Разврат – понимаю. Все понимаю… Все. кроме этого нормализованного сумасшествия… Будь вы агентом госбезопасности, тогда все нормально… Я бы даже обрадовался… В этом чувствовалась бы логика… А так…

Лена помолчала и говорит:

– Если надо уйти – скажите.

И затем, слегка потупив узкие монгольские глаза:

– Если вам нужно ЭТО – пожалуйста.

– Что значит – ЭТО?

Ресницы были опущены еще ниже. Голос звучал еще спокойнее. Я услышал:

– В смысле – интимная близость.

– Да нет уж, – говорю. – зачем?..

Разве я осмелюсь, думаю, так грубо нарушить это спокойствие?!

Прошло еще недели две. И спасла меня – водка. Я кутил в одной прогрессивной редакции. Домой приехал около часа ночи. Ну и, как бы это получше выразиться, – забылся… Посягнул… Пошел неверной дорогой будущего арестанта Гуревича…

Брошенный мною камень лег на дно океана…

Это была не любовь. И тем более – не минутная слабость. Это была попытка защититься от хаоса.

Мы даже не перешли на "ты".

А через год родилась дочка Катя. Так и познакомились…

В качестве мужа я был приобретением сомнительным. Годами не имел постоянной работы. Обладал потускневшей наружностью деквалифицированного матадора.

Рассказов моих не печатали. Я становился все более злым и все менее осторожным. Летом семидесятого года мои первые рукописи отправились на Запад.

У меня появились знакомые иностранцы. Сидели до глубокой ночи. Охотно пили водку, закусывая ливерной колбасой.

Коммунальный сосед Тихомиров угрожающе бормотал:

– Ну и знакомые у вас! Типа Синявского и Даниэля…

Осенью того же года меня снова упоминали западные радиостанции.

Лену мои рассказы не интересовали. Ее вообще не интересовала деятельность как таковая. Ее ограниченность казалась мне частью безграничного спокойствия.

В жизни моей, таким образом, царили две противоборствующие стихии. Слева бушевал океан зарождающегося нонконформизма. Справа расстилалась невозмутимая гладь мещанского благополучия.

Так я и брел, спотыкаясь, узкой полоской земли между этими двумя океанами.

Лена тем временем ушла из своей парикмахерской. Устроилась на работу в издательство "Советский писатель" – корректором. Для меня это было сюрпризом. Я и не знал, что она такая грамотная. Как не знал и многого другого. И не знаю до сих пор…

Через год произошел у нее конфликт с властями. Это было так.

Издательство выпустило дефицитную книгу Ахматовой. На долю сотрудников пришлось ограниченное количество экземпляров. Кого-то обошли совсем. И в том числе – мою жену.

Она пошла к директору издательства. Выразила ему свои претензии. Кондрашов в ответ сказал, понизив голос:

– Вы не улавливаете сложного политического контекста. Большая часть тиража отправлена за границу. Мы обязаны заткнуть рот буржуазной пропаганде.

– Заткните мне, – попросила Лена…

Так между нами образовалось частичное диссидентское взаимопонимание…

Шли годы. Росла наша дочка. Она говорила, подразумевая мой японский транзистор:

– Я твое "бибиси" на окно переставила…

Мы жили бедно, часто ссорились. Я выходил из себя – жена молчала.

Молчание – огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие…

Я все жаловался на отсутствие перспектив. Лена говорила:

– Напиши две тысячи рассказов. Хоть один да напечатают…

Я думал – что она говорит?! Что мне проку в одном рассказе?!

И даже обижался.

Зря…

Разные у нас были масштабы и пропорции. Я ставил ударение на единице. Лена делала акцент на множестве.

Она была права. Победить можно только количеством. Вся мировая история это доказывает…

Я так мало знал о своей жене, что постоянно удивлялся. Меня удивляло любое нарушение ее спокойствия.

Как-то раз она заплакала, потому что ее унизили в домоуправлении. Честно говоря, я даже обрадовался. Значит, что-то способно возбуждать ее страсти…

Но это случалось редко. Чаще всего она бывала невозмутима…

В семидесятые годы началась эмиграция. Уезжали близкие друзья. На эту тему шли бесконечные разговоры. А я все твердил:

– Что мне там делать?! Нелепо бежать из родного дома! Если литература

– занятие предосудительное, наше место в тюрьме…

Лена молчала. Вроде бы даже стала еще молчаливее.

Дни тянулись в бесконечном унылом застолье, частых проводах и ночных разговорах…

Я хорошо помню тот февральский день. Лена пришла с работы и говорит:

– Все… мы уезжаем… Надоело…

Я пытался что-то возражать. Говорил о родине, о Боге, о преимуществах высокого социального давления, о языковой и колористической гамме. Даже березы упомянул, чего себе век не прощу…

Но Лена уже пошла кому-то звонить.

Я рассердился и уехал на месяц в Пушкинский заповедник. Возвращаюсь – Лена дает мне подписать какие-то бумаги. Я спрашиваю:

– Уже?

– Да, – говорит, – все решено. Документы уже на руках. Уверена, что нас отпустят. Это может случиться в течение двух недель.

Я растерялся. Я не думал, что это произойдет так быстро. Вернее, надеялся, что Лена будет уговаривать меня.

Ведь это я ненавидел советский режим. Ведь это мои рассказы не печатали. Ведь это я был чуть ли не диссидентом…