Трав медвяных цветенье (СИ) - Стрекалова Татьяна. Страница 21
Только добрый костёр остался прежним, потому как уж больно тепло и сладко было сидеть возле него, жадно вцепившись друг в друга, друг с друга не сводя пристальных, широко распахнутых глаз – в этом крохотном замкнутом мире, где их только двое – и ничего-никого больше. Нигде и никогда.
А бедовая гроза, сделав своё дело, удалялась куда-то затихающими раскатами.
Они же – сразу – точно речь человеческую забыли. И заговорили на своём, только им доступном языке. Где почти нет слов. А если и роняется устами – что-то неведомое означает, чего никогда бы не понял и не разобрал посторонний слух. Может, нечто подобное и случилось когда-то, во времена незапамятные – когда рассыпались по свету языки, так и не достроив Башни Вавилонской.
Ах, Боже мой, какую же чушь Стах понёс, с жадной нежностью обняв девушку и заглядывая в сияющие глаза:
– А я ведь думал... живое, вроде... дрогнуло... зверь или рыба...
– А я думала... – еле успевая дыхание переводить, роняла девушка, – волной меня подхватило... а это руки...
– Я ведь совсем не думал...
– А я подумала...
– Я знал, Лалу...
– И я знала, Стаху...
За всю жизнь не произнёс он столько глупостей, сколько набормотал за ту пару часов, пока прогорали запасы хвороста в пещере. И не пришло ни разу голову усомниться, поколебаться, дело ли плетёт, и что прёт из него, и как девушка на это поглядит. Почему-то – ни к чему было. Само лепеталось, само обнималось. И рдяные уста сами собой навстречу, задохнувшись, открылись, и вылилось всё это в умопомрачительный поцелуй. А там – без передыху – второй. И пошло! Как канонада. Разряды молний, раскаты грома. Вслед уходящей грозе.
Пожалуй, могло и дальше зайти. Пылкий Гназд ненароком уже скользнул ладонями вглубь армяка, извлекая оттуда гладкие плечи и прочие округлости, но тут, спохватившись, гроза спешно придержала свои громы и молнии. Узкая девичья ладонь неожиданно упёрлась ему в грудь.
Стах поморгал глазами, не сразу сообразив, что за странности, совершенно против налаженных живых токов и вразрез с прежней струёй, совершает эта ласковая ручка, вся мягкая-плавная, с лёгкими длинными пальцами и тонким запястьем. Но смирился. Беспрекословно. Разве можно возражать такой ручке?
Всё дальше и дальше уходила гроза, оставляя за собой потрёпанный мир. Отдельные капли ещё кропили измочаленную землю, но в целом дождь иссяк. Уже солнца луч прорезался на западе. Следом сквозь слабеющие тучи прорвалась их целая связка. Седая земля настойчиво темнела. Туманя дали, поднимался пар. Град таял.
В притихшем мире на Стаха сошло некоторое отрезвление. Он вдруг осознал, что окончательно и бесповоротно застопорилась его жизнь и повернула вспять. Евлалия, приникнув к нему, покоилась в его объятьях, и Стахий стонал от мысли, что объятья – разнять он должен. Должен.
Он не разнимал их долго. Солнце всё ближе и ближе подтягивалось к самой кромке леса. Гназд с девушкой тоскливо замечали, как низко оно опустилось. И всё не могли друг от друга оторваться.
Лала подняла от его груди побледневшее лицо и глянула, в страхе распахнув тёмно-янтарные глаза. Пролепетала как открытие, едва слышно:
– Стаху… а ведь я не смогу без тебя жить…
Вот ведь как просто. «Не смогу». Ещё утром – могла, и запросто!
Только ведь – с утра – тыщи и тыщи лет прошли. И вообще – утро с кем-то другим было. А они родились только что. Здесь. Друг для друга.
Стахий прижал её голову к себе и погладил по беспорядочно вьющимся волосам, зашептав:
– Мы будем вместе, моя серебряная рыбка! И никогда не расстанемся! И где бы ты ни была – я всегда буду рядом. И когда бы ты ни захотела – я подле окажусь. По первому зову явлюсь. По первому желанью твоему.
И вот занятно: чистую правду говорил Стах. Говорил и свято в это верил. Да, много глупостей звучало в тот день в вертепе. Только разве с новорожденных спросишь?
А взрослый человек – сказал бы на младенческий этот лепет:
– Это что ж ты такое болтаешь, дурак? Пустое обещаешь – молодой девчонке женатый мужик! Вспомни о той пропасти непреодолимой – и отступись, уйди в сторону, прочь беги, пока беды не натворил! За сто вёрст близко не подходи, обходи, как смерть-пагубу!
Всё верно. И надо было уйти. И нельзя было уйти.
Но об этом не думал Стах. Не пришло ещё время этим мыслям. Это потом, позже заклинит душу. А пока – другая заноза была: расстаться не было мочи.
И всё ж – пришлось. Чуть не до самой зари медлили Стах с Евлалией. И так уж не поспеть в крепость засветло. И так тревожиться будет семья, и Зар, чего доброго, на поиски пустится. Ни разговоров, ни косых взглядов, ни сомнительного положения – ничего этого нельзя было допустить. Да и возвращаться по размытым скользким откосам не дело затемно.
Стах со вздохом разнял руки и шагнул прочь из пещеры. Привязанный арканом ствол на плаву, поднатужившись, выволок на берег и – по скользкой глине, сколь хватило мочи – дотащил до убежища. «Благослови, Господь, человека, что устроил сей приют, – воззвал про себя, – что запас дрова и даровал нам счастье этого костра. Даровал нас друг другу. Пусть сопутствует ему удача, довольство не покидает его дом, а каждый день озаряет радость!»
Вернувшись под гостеприимный свод, Стах застал Евлалию наряженной в высохший пестровато-серый сарафан. Она стояла у входа, заплетала свои длинные чёрные волосы и не сводила с молодца восхищённых глаз.
А Стах с неё.
Вглядывался – будто впервые увидал. Не то, чтобы дивился себе, как это он мог спокойно мимо ходить, не сходя по ней с ума. Нет. Обо всём, что до сего дня – намертво запамятовал Гназд. Точно не бывало. Просто глядел и любовался. Потому что – невозможно не любоваться такой… таким… было что-то такое в лице, в движениях, во всём существе – от чего нельзя не сойти с ума.
Боже мой! Да одни только уста! Так и пышут огнём! Гназд снова ощутил их вкус, словно не отрывался. Одновременно – нежные пунцовые цветы вспомнились. Как причудливые дрожащие мотыльки. Чиной зовут лесной, хоть и не лесная она, а по светлым дубравам, откосам открытым рассыпана. В чужих местах – петушками прозывается. А то ещё жар-жабрей в лугах встречается. Вроде и другой – а по-своему тоже похожий. Каждый цветок из соцветья – формой, очертаньями. Эта изогнутая вздёрнутая верхняя кромка! Эта полнота выпуклых губ! Ну, а улыбка, приоткрывающая сверкающий ряд белоснежных зубов? Да за такую улыбку можно горы свернуть, в небо взлететь, камнем пасть в самую глубь морскую!
А глаза… да ещё когда так, с любовью, глядят! Громадные, как мир. Сияющие, как солнце. Завораживающие своей бездонной, таящей жаркий свет глубиной.
И стан… словно туго-натуго перехваченный в поясе, а далее – со всей свободой отпущенный. Девушка вся была из этих зажимов и свобод… что в запястьях, что в щиколотках. А если ещё добавить округлые плечи, шею, как у голубя, и изящную на ней посадку головы, упругую и высокую грудь…
Чёрные, чуть вьющиеся волосы обрамляли это безупречное лицо, в котором всё было соразмерно, и все черты доведены до предела законченности и совершенства.
Красота немыслимая, в дрожь вгоняющая. Как! Откуда взялась! Как можно прежде такое не видеть!
Но не то было бедой. Беда была в том, что любил её теперь Гназд со всею болью и мукой.
Но ещё мучительней любила девушка. Ни один горный обвал не сравнится с силой первой любви. А это была именно она. Так вышло – что здесь и сейчас – вдруг накрыло её, с головой, как та волна на реке – с высоты повергло в пучину, словно рухнувший нынче откос – это доселе неведомое чувство, и она покуда не успела понять его… но уже чутьём, смутно – осязала весь ужас свершившегося.