Сны под снегом (Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина) - Ворошильский Виктор. Страница 4

По Закону Божьему — отлично, по Истории Римского и Русского Права — очень хорошо, по Немецкой Литературе-хорошо.

К тому же обучался рисованию, фехтованию и танцам.

Направляется на статскую службу по X классу, в свидетельство чего.

Как возвращающийся сон, от которого просыпаюсь с усилием, а когда засыпаю, он снова у меня перед глазами.

Но бывают и другие сны.

8

Вот какой сон приснился Мичулину, Ивану Самойлычу, когда истощенный тщетной борьбой за существование и не надеясь уже ни на какие перемены судьбы, он лежал в горячке на своей нищенской постели.

Он очнулся в каком-то совершенно неведомом ему государстве, в совершенно неизвестную эпоху, и сквозь густой туман окружавший его вдруг разглядел контуры огромной, медленно вращающейся пирамиды.

Но какого же было его изумление, когда он подойдя увидел, что образующие ее колонны сделаны вовсе не из гранита или какого-нибудь подобного минерала, а все составлены из таких же людей, как он, только различных цветов и форм. И вдруг замелькали ему в глазах различные знакомые лица, все расположенные так низко, и так бессознательно, безлично улыбающиеся, что Ивану Самойлычу вдруг стало совестно и за них, и даже за самого себя, что он мог водить знакомство с такими ничтожными существами.

Однако через мгновенье пирамида остановилась и, со стынущей в жилах кровью, Мичулин заметил в самом низу, в бедственном и странном положении, придавленного грузом стоящих над ним — кого же, как не самого себя.

Голова несчастного Ивана Самойлыча была так изуродована тяготевшей над ней тяжестью, что лишилась даже признаков человеческого характера, вся же фигура носила такой отпечаток нравственной нищеты, такой подлости, что настоящему Мичулину стало невероятно душно и досадно и захотелось устремиться, чтобы вырвать своего страждущего двойника из-под гнетущей его тяжести.

Но какая-то страшная сила приковывала его к одному месту, и он со слезами на глазах и гложущей тоской в сердце обратил немой взор свой к вышине.

А куда вы теперь обратите взор, Салтыков?

Кукольник отодвигает книгу на край массивного письменного стола — движения у него театральные, в них надлежит прочесть разочарование в моей личности и отвращение к произведению.

Ничего другого не могло присниться вашему Мичулину.

Дамочки, например.

Ничего, только пирамида.

Цензура. Цензура тоже ошибается.

Уже само опубликование сочинения без ведома начальства.

На резиновом лице Кукольника можно прочесть отеческую заботу.

Могли бы вы прийти посоветоваться, ну, хотя бы ко мне.

Будучи одновременно литератором, я умею взглянуть с более широкой точки зрения.

Не преувеличиваю.

С годами.

Именно так я и объясняю членам комиссии, молодость, говорю, преходящие порывы.

Но князь гневается. В солдаты — и баста.

Что это вас угораздило, где вы видели эту пирамиду.

Я молчу.

На голове ощущаю твердые подошвы Кукольника.

Краем глаза вижу его плечи, сгибающиеся под тяжестью массивных башмаков князя Чернышева, шпоры князя дырявят желтые щеки подчиненного, что впрочем не мешает последнему шевелить красноречивыми губами.

Молодость, говорю, преходящие порывы.

А кто ж это придавливает самого военного министра?

Вращательным движением вбивая ему в череп каблуки, кто ж это упрекает князя: ой, недосмотр, ой, чиновник предается пагубным идеям, а министр спит?

Стоит апрель тысяча восемьсот сорок восьмого года.

Резкие порывы с запада сотрясают пирамиду.

После выстрелов в толпу на Бульваре Капуцинов, 24 февраля народ Парижа ворвался в Тюильри и сверг короля.

13 марта началось восстание в Австрии, Меттерних в женском платье убежал из Вены.

19 марта тронулась Италия.

А Берлин, а наконец Польша, этот непотухший вулкан, лишь наполовину придушенный железной крышкой Империи.

В мартовском номере петербургского журнала появилась повесть, от которой веет духом западной анархии.

Скрипят гусиные перья доносчиков.

Цензоры слишком снисходительны.

А министр спит?

Даст Бог, все как-нибудь образуется, бормочет размякший Кукольник.

У императора доброе сердце.

В молодости я тоже провинился, написал историю, думал-Сибири не миновать, а Его Величество все простил и теперь снова ко мне милостив.

Образуется.

Князь, правда, гневается.

Но не будем терять надежду.

Не терять надежду?

Пожалуйте, ваше благородие, лошади готовы.

9

В губернии довольно отдаленные.

Через Шлиссельбург и Вологду, Кострому и Макарьев на Унже, бескрайними лесами севера, весенним размокшим трактом.

Дзинь-дзинь-дзинь под дугой, а ямщик погоняет лошадей.

Значит, это на самом деле?

Рашкевич посапывает во сне, а просыпаясь при каждом более сильном толчке хватает меня за руку, неожиданно пугаясь, не выпрыгнул ли я из кибитки.

Я тут, капитан, можете спать спокойно.

Платон на облучке рядом с ямщиком, но тоже беспокоится, то и дело оборачивает кудлатую и добродушную рожу, удобно ли мне ехать.

Верный слуга.

Платон, Платон, и все, Платон, из-за тебя. Если бы ты тогда из Москвы не донес маменьке, что меня направляют в Лицей, а я противлюсь этому, вся жизнь покатилась бы иначе.

Платон широко раскрывает невинные глаза.

Как же было не донести, барин. Ведь страшно. Ольга Михайловна строгая.

Все глубже в лес.

Из-под копыт правой пристяжной вылетают комья грязи и разбиваются о толстые, коричневые стволы.

А еще, оборачивается Платон, от сумы да от тюрьмы не открестишься, говорит простой народ.

Над нами Бог, а мы под начальством.

Философ из тебя, мой добрый Платон.

Дорога мрачная и однообразная.

На стоянках Рашкевич долго и добросовестно ругает станционных смотрителей, затем с легким смущением поглядывает на меня.

Жандармы озябли, не сочли бы вы уместным.

Да с величайшей охотой.

Человек, водки!

Жандармы сипло благодарят и вытирают мокрые усы рукавами.

А вы, капитан, не сделаете ли мне одолжение.

Почему бы нет, служба — службой, а с благородным человеком.

Впервые испытываю это блаженное оцепенение и тепло, а вслед за ними — неожиданную сердечность к чужому детине в эполетах, с которым связало меня мое несчастье и его собачья служба.

А потом — дальше в лес, в грусть и неизвестность.

Деревья расступаются перед кибиткой и снова сходятся за ней, сплетаясь в густую, темную стену, которая бесповоротно отгораживает меня от всего, что было раньше.

Далеко за ней остались пророки, провозглашающие наступление золотого века, и народы, свергающие троны.

Далеко Петербург кубами зданий нагроможденный и лебеди на царскосельском пруду.

Букинисты, которые тревожно оглядываясь, достают из-под прилавка французские новинки, и заламывающие руки актеры Александрийского театра.

Философия, литература, мечты.

И вы, Алина.

Мне не позволили проститься с вами.

Даже записку я не успел написать.

Je suis comme Calypso qui ne pouvait se consoler du départ de Télémaque, avec cette petite différence que c’est Calypso qui a quitté son Télémaque. En attendant je suis ici à augmenter les flots de Viatka par les torrents de mes larmes.

Мишель, меня нельзя так любить, у меня муж и я уже старая, мне скоро исполнится тридцать лет. Я люблю вас как младшего братца.

Милая, милая Алина, увижу-ли я ее когда-нибудь?

Рычание расходившейся Ладоги.

Выжженая до фундаментов, Кострома.

Лица одичавших от голода туземцев за Макарьевым.

Что это вы грустите? Посмотрите-ка лучше, птицы-то в лесу сколько! А рыбы-то в реках, даже дна от множества не видать!

Adieu, ma bonne soeur, et surtout souvenez vous de l’inconsolable Calypso.

Бескрайними лесами севера, размокшим весенним трактом.

10

Вы гордец, Михаил Евграфович. Вы думаете: что тут разговаривать с этой глупой вятской барыней, какая-то там губернаторша. Все равно не поймет.