Песни и сказания о Разине и Пугачеве - Автор неизвестен. Страница 48
— Ехали тогда наши казаки в город с рыбой, — продолжал немного потодя Иван Михайлович, — ехали, и в полдни при Бударином ерике остановились кормить. Только что выпрягли лошадей и навели котлы, как увидели: со степи едут на рысях вершники, человек пятнадцать-двадцать, и все с харунками, а у иных харунки по две, по три в руках; харунки все намотаны на древках, одна только развевалась. Казаки наши дивуются, что бы такое это значило. Вдруг во весь мах подлетел к ним один вершник и закричал:
— Царь едет! Царь едет! На дорогу выходите!
Тут только наши догадались, в чем дело. Вышли все на дорогу и пали на колени. А вершники подскакали к дороге и стали ко фрунт и все харунки распустили. А харунки были и алые, и голубые, и желтые — всякого цвета, с крестами, с кистями, расшиты и шелком, и канителью, — любо смотреть было! А он тихо, важно выехал на дорогу, подъехал к обозникам, — тут и родитель мой был, — поздоровался с ними, назвал их детушками и велел встать.
Все встали. А он, не слезая с коня, протянул руку, и все один за другим подходили, прикладывались к его ручке. Почесть со всяким он разговаривал, спрашивал: как кого зовут, откуда, куда и зачем едут? И все ему отвечали с почтением, как подобает; говорили, что едут в город, везут рыбу на продажу, чтобы запастись мукой и всякими нужностями, чтобы оружие исправить, свинцом-порохом запастись.
— Дело хорошее, — говорит он. — Поезжайте с богом! Да не торопитесь, говорит, обратно ехать, може вы мне пригодитесь в городе, може — чего боже сохрани! — може доведется мне добывать город ваш вооруженной рукой. Там, говорит, знаю, недруги мои сидят.
— Это, — пояснил рассказчик, — намекал он на солдатских командиров. Вот тут-то, — продолжал Иван Михайлович, — родитель мой и насмотрелся на него досыта, с ног до головы оглядел, заприметил, в каком одеянье он был: одеянье на нем, батенька, было нарядное, первый сорт, с брызгу, а вы толкуете — оборванцем ходил. Пустяки!
— Ладно, ладно, Иван Михайлович, — сказал я, — быть по-твоему. А объясни-ка вот что: в песне говорится:
Он ко Гурьеву подходил,
Ничего он не учинил.
— А по бумагам, по книгам, — продолжал я, — не значится, чтобы он подходил к Гурьеву, Растолкуй-ка?
— Что правда, то правда, — сказал старик. — Он точно, что к Гурьеву не ходил своей особой, а посылал туда Максимыча Сереберцова. Этот был из наших же «азанов, состоял при нем в графах. Сам Петр Федорович пошел от нашего города вверх к ОленбурХу, а Серебер-цову препоручил итти на низ к Гуриеву, — приводить, значит, народ к присяге. И Сере-берцов пошел, сначала шел он Бухарской стороной, чтобы не столкнуться с теми, кто держал руку царицы, — ведь и из наших были такие, что не веровали в него, а вое, знамо, Мар-темьян Михайлович смущал. В Мергеневе перешел на Самарскую сторону и прошел всю линию вплоть до Гурьева. С форпостов казаков забирал. В Калмыковой попа повесил и еще кой-кого, кто Петра Федоровича не признавал, Гурьев осаждал и приступом взял, роту солдат, что в Гурьеве стояла, всю перебил, а казачьего старшину, что в Гурьеве атаманом над казаками был, в пример и страх другим, плетьми отшлепал и повесил: вишь ли, и он не веровал в Петра Федоровича. В отряде Сереберцова был с нашего Красноярского форпоста казак Степан Ефремов. Этот гораздо старше был родителя моего, я уж в ребячестве помнил его древним стариком. Много он денег вывез с собой из этого похода, все золотом, — в Гурьеве добыл. А Железнов, Тимофей Митрич, дедушка иль-бо прадедушка Железновым, что в Гребенщикове живут, этот был хорунжим в отряде Сереберцова, а после состоял в каких-то больших чинах при самом Петре Федоровиче. Я а его помню, Тимофея-то Митрича. Вот от него-то я и слышал про поход Сереберцова к Гурьеву^ как они там резолюцию делали непокорливым:
В Гурьеве пристал к Сереберцову Ларочкин, гурьевский казак, — тоже воин был, не давал никому спуску, кто не корится Петру Федоровичу и не признавал его. Попа гурьевского, старого старика, повесил, — тот не хотел народ к присяге приводить. Сын попа, тоже поп, только помоложе, как пи упрашивал Ларочкина, с крестом к нему выходил, чтоб помиловал старика-отца, — нет! не упросил; не помиловал Ларочкин, — такая уж душа была злющая. . Три раз<а вздергивали попа на рели, и три раза петля обрывалась, а поп пощады не просил. Каждый раз, как повиснет, так и перекрестится, да бороду станет расправлять, чтобы в петле не завязла, — вишь, и старик-то был какой устойчивый, нравный, даром что поп. В четвертый раз не оборвался, — повис. . Еще, говорили, Ларочкин же повесил одну казачью женщину, беременную, батенька, — вот что нехорошо, — 1 и повесил-то за одно какое-то слово… сдуру ли, али с чего другого, сказала она что-то нехорошее насчет Петра Федоровича. И Максим Се-реберцов, говорили, не одобрил его за этакое дело. Да Ларочкину горя мало. Не об нем будь сказано, он. много крови пролил занапрасно… не лучше был Карги. .
— А Карга? — спросил я.
— 3верь! — сказал Иван Михайлович. — Настоящий зверь лютый был, что греха таить. Хоша и за царя стоял, а многих, кого бы совсем не следовало, многих загубил из злобы одной… Я тебе расскажу об нем, что сделал
он с одной женщиной, — родитель мой сам был
тому свидетелем.
Из всех наших казахов, что состояли при Петре Федоровиче в графах и енаралах, самым первым яроем был Каргин, иль-бо Барга, все единственно, — говорил рассказчик. — Все эти Перфильевы, Зарубины, Толкачевы и иные прочие в подметки не годились Карге, все они супротив Карги- агнецы были, батенька (мой; а Карга. . — одно слово — Карга, — готов был у отца родного глаз выклюнуть. Раз он сделал донос на одну старшинскую жену, чуть ли не Донскову, хорошенько не знаю, родитель называл по имени, да я запамятовал. А донос был в той силе, якобы она провожала сына своего, молоденького малолеточиа, с Мартемъяном Михайловичем в Оленбурх, плакала над ним и причитала: «легче-де мне видеть тебя, ненаглядное мое дитятко, убитым, нежели-де на службе у разбойника». Женщину присудили на смерть и подвели к релям. Женщина была средних лет, красивая, высокая, дородная, лебедь-женщина и — беременна. Петр Федорович посмотрел на нее и сжалился. Походил он около релей и говорит:
— Не напрасно ли мы ее казним?
>— Коли ее жаль казнить, то казни меня! — говорит Карга.
Петр Федорович походил, походил около релей, да и опять говорит и смотрит на Каргу:
— Не напрасно ли, граф?
— Коли не ее, — говорит Барга, — то меня казни!
— Видишь ли, Карга злобу питал на всю ту семью, из которой женщина была, — прибавил рассказчик. — Может, она и слов-то тех совсем не говорила, что Карта на нее взвел, да уж сказано, он злобу питал на ее семью, и кончен был! Ему, значит, нужно было утолить злобу на ком ни на есть из этой семьи. Женщина-то и попалась.
Петр Федорович опять говорит:
— Беременна она, граф: зачем губить в
утробе невинного младенца? Родится и. царю пригодится.
— Не младенец в утробе у ней, — говорит Барга, — а щенок от тех кобелей, что на твою царскую милость лают!
Петр Федорович махнул рукой и отошел прочь.
— Делай, как знаешь, — сказал он Карге.
Карта просиял от радости. Вздернули бедную женщину на рели, а петля оборвалась. Другую навязали, и та оборвалась. Карга и тут не очувствовался, снял с себя шелковый пояс и на нем удавил бедную. А младенец в ней так и затрепехтался, так и затрепехтался, индо роба на всех нашла. Все, кто тут был, все так и попадали наземь, чтобы не видать (мученья женщины. Только Карге нипочем: ухмыляется, да за ноги подергивает удавленную. Вот он какой злющий был, этот Карга! — заключил рассказчик.
— Нечего сказать, хорош был и главный-то заводчик! — заметил я.
— Каков бы ни был, хорош ли, дурен ли, не наше дело, суди его царь небесный, а не мы, — промолвил старик таким тоном, который ясно давал разуметь, что о поступках Пугачева мы, ничтожные смертные, не должны рассуждать.
Потом, немного погодя старик продолжал: