Зверь в чаще - Джеймс Генри. Страница 10

Он задавался многими вопросами, поскольку этот всегда вел за собой вереницу других. Мог ли он, Марчер, при жизни Мэй Бартрем поступать иначе, не выдавая их обоих? Нет, не мог, ибо разгласи он, что они вместе стояли на страже, все узнали бы о его суеверном ожидании Зверя. Вот почему и сейчас он принужден молчать, сейчас, когда чаща опустела, а Зверь бесшумно ускользнул. Как глупо, как плоско звучали эти слова! А вместе с тем стоило исчезнуть из его жизни вот этой тревоге ожидания, и все вокруг до того переменилось, что даже он сам был удивлен. Это исчезновение трудно было чему-нибудь уподобить, разве что внезапно умолкнувшей музыке, полному запрету музыки в помещении, издавна к ней приученном, созданном только для ее звуков и вслушивания в них. Во всяком случае, если в какую-то минуту былого своего существования он мог отважиться и приподнять завесу над образом, им самим придуманным (ведь перед ней он эту завесу приподнял!), то пойти на это теперь, рассказать чужим людям об опустевшей чаще, о том, что отныне он в безопасности, значило бы прослыть среди них пустым фантазером, более того, показаться пустым фантазером самому себе. И в конце концов все свелось к тому, что бедный Марчер с трудом волочил ноги по своей истоптанной заросли, где заглохла жизнь, замерло ее дыхание, где в потаенном логове уже не сверкали чьи-то злобные глаза, и словно все еще высматривал зверя, а главное, томился тоской по нему. Он брел по существованию, которое стало непонятно-просторным, и вдруг застывал в местах, где подлесок жизни казался ему погуще, уныло спрашивая себя, недоуменно и горестно гадая, не здесь ли прятался в засаде Зверь. Но так или иначе, Зверь прыгнул, ибо в несомненной истинности утверждения Мэй Бартрем у Марчера не было сомнений. Перемена в строе его мыслей была безусловная и окончательная, ибо предназначенное уже совершилось с такой безусловностью и окончательностью, что не осталось ни страхов, ни надежд; короче говоря, вопрос о том, чего ждать в будущем, попросту отпал. Теперь предстояло неотступно решать другой вопрос — вопрос о неопознанном прошлом, о судьбе, которая так и осталась скрыта непроницаемым покровом.

Мучительные попытки сдернуть этот покров, найти разгадку превратились в главное занятие Марчера, и, возможно, они-то и удерживали его в жизни. Она, его друг, сказала — пусть не пытается догадаться, наложила запрет на знание, будь оно даже ему доступно, усомнилась в самой его способности проникнуть в тайну; именно это и отнимало у него покой. Пусть ему не дано снова пережить уже случившееся, но, во имя простой справедливости, зачем было подвергать его подобному унижению, погружать в сон до того беспамятный, что утраченного сознанием уже не обрести никакими усилиями мысли? Случалось, он давал себе слово или восстановить пробел, или вообще покончить с сознанием; постепенно это превратилось в лейтмотив его существования, в страсть, по сравнению с которой меркли все прежние чувства. Марчер горевал об этой утрате, точно безутешный отец об украденном или заблудившемся ребенке, и как тот стучится во все двери и наводит справки в полиции, так он дни и ночи проводил, заглядывая во все уголки своего сознания. В таком состоянии духа он, естественно, стал думать о путешествии, и притом очень длительном: ему представлялось, что поскольку другое полушарие не может дать меньше, чем это, значит, не исключена возможность, что оно даст больше. Перед отъездом из Лондона Марчер совершил паломничество к могиле Мэй Бартрем, добрался до нее по лабиринту улочек пригородного кладбища, отыскал среди множества чужих могил; он собирался просто еще раз попрощаться, но, оказавшись наконец у цели, оцепенел, завороженно уставясь на могильную плиту. Он простоял целый час, не мог ни уйти, ни постичь мрака смерти, вглядывался в имя и дату на плите, безуспешно пытался выведать тайну, которую они хранили, ждал, боясь вздохнуть, что, сжалившись над ним, камни откроют сокрытое. Марчер даже преклонил колени на этих камнях, но тщетно: они не выдали ему того, что лежало под ними, и могила обрела для него лицо лишь потому, что имя и фамилия Мэй Бартрем казались ему глазами, для которых он был чужим. Марчер долго и потерянно смотрел на них, но не увидел ни проблеска света.

6

После этого Марчер год путешествовал, но и в глубинах Азии, оглушая себя впечатлениями, полными то увлекательной романтики, то безгреховной чистоты, он неизменно ощущал: для человека, познавшего то, что довелось познать ему, внешний мир всегда будет суетен и убог. Душевная настроенность стольких лет, отраженная памятью, сияла мягким радужным светом, и в сравнении с ним блеск Востока казался дешевкой, грубой и безвкусной. А горькая истина была проста: в числе других утрат он утратил и своеобычность. На что бы он ни смотрел, все невольно тускнело под его взглядом: так как он сам потускнел, стал вровень с посредственностью, окружающее было для него крашено одним цветом. Случалось, стоя перед храмами богов и гробницами царей, он в поисках высоких мыслей обращался к чуть заметной могильной плите на пригородном лондонском кладбище, и чем больше времени и пространства разделяло их, тем напряженнее взывал Марчер к этой единственной свидетельнице его былого величия. Только она и укрепляла в нем твердость и гордость, а что ему до былого величия фараонов? Неудивительно, что назавтра после возвращения Марчер отправился на кладбище. Его и в прошлый раз непреодолимо тянуло туда, но теперь в нем появилась какая-то уверенность, обретенная, без сомнения, за многие месяцы отсутствия. С тех пор, помимо воли, изменился весь строй его чувств, и, блуждая по земле, он, так сказать, с окраин своей пустыни прибрел к ее центру. Он притерпелся к жизни в безопасности, смирился с собственным угасанием и довольно образно сравнивал себя с теми, некогда знакомыми ему старичками, жалкими и сморщенными, о которых тем не менее все еще шла молва, будто они дрались на десятке дуэлей и были любимы десятком герцогинь. Впрочем, старичкам дивились многие, а ему, Марчеру, дивился один лишь Марчер; вот он и торопился вернуться к самому себе, как, вероятно, сказал бы он сам, и освежить это чувство удивления. Поэтому так быстры были его шаги, так невозможна всякая отсрочка. Марчера подгоняла слишком долгая разлука с той единственной частью его «я», которой он теперь дорожил.

Итак, можно без натяжек сказать, что на кладбище он шел в приподнятом настроении и стоял там, ощущая даже какой-то прилив бодрости. Та, что лежала под плитой, знала о его необычайном душевном опыте, и теперь могила, как ни странно, перестала чуждаться Марчера. Она встретила его не насмешкой, как прежде, а мягким доброжелательством, и, казалось, так искренне радуется ему, как иногда, после долгой разлуки с нами, радуются вещи, которые издавна принадлежат нам и сами тоже как бы признают нашу общность. И участок земли, и табличка с выгравированной надписью, и аккуратно посаженные цветы — все это было словно его собственностью, и он чувствовал себя как помещик, удовлетворенно обозревающий свои владения. Случившееся — каково бы оно ни было — уже случилось. Он вернулся не для того, чтобы суетно допытываться: «Но что же? Что?» — этот мучительный вопрос сам собой приглушился. Тем не менее он не хотел надолго отрываться от этого места, собирался каждый месяц приходить сюда хотя бы потому, что только здесь он мог высоко держать голову. Вот таким удивительным образом могила превратилась для него в источник жизненных сил, и он действительно из месяца в месяц бывал на кладбище, пока эти посещения не стали чуть ли не самой прочной его привычкой. А дело было в том, что в своем донельзя упростившемся мире Марчер, как это ни удивительно, чувствовал себя живым лишь на клочке земли в саду смерти. В любом другом месте он ни для кого, даже для себя, ничего не значил, зато здесь был всем, и не потому, что об этом свидетельствовали многие, или хотя бы кто-то один, кроме самого Джона Марчера, а по неоспоримому праву, которое давала ему книга записей гражданского состояния, чья открытая страница лежала сейчас перед ним. Этой открытой страницей была могила Мэй Бартрем, его друга, и тут таилось все его прошлое, истина его жизни, те оставшиеся позади просторы, где он все еще мог укрыться. И он порою уходил туда, и ему казалось — он бродит по былым годам рука об руку с товарищем, который почему-то тоже он, Марчер, только намного моложе и, что еще непонятнее, они все время движутся вокруг кого-то третьего, но она, эта третья, никуда не идет, она неподвижна, она застыла, лишь ее глаза неотрывно следят за его круговращениями, и эта фигура — его единственный, так сказать, ориентир. Такова была нынешняя жизнь Марчера, и питало ее только убеждение, что когда-то он жил, только оно поддерживало его и, более того, сохраняло ощущение тождества с самим собой. Он, в общем, довольствовался им много месяцев, целый год, существовал бы так, наверное, и дальше, если бы происшествие, с виду малопримечательное, не всколыхнуло Марчера куда сильнее, нежели впечатления от Индии и Египта, не («правило его мысли совсем в другое русло. То был чистый случай, редчайшее, как он думал потом, совпадение обстоятельств, но отныне ему предстояло жить верой, что не этим путем, так иным свет пробил бы пелену на его глазах. Повторяю, Марчеру предстояло жить этой верой, но — не могу не добавить — ничем другим он свою жизнь не заполнил. Оставим же ему эту утешительную и дорого давшуюся уверенность, что, как бы там ни было, в конце концов он и сам пробился бы к свету. В тот осенний день случайность сыграла роль искры, которая подожгла пороховой шнур, издавна протянутый отчаянием Марчера. Когда все озарилось светом, он понял, что и в последние месяцы его боль была лишь временно приглушена. Ее словно одурманили, но рана продолжала пульсировать; при первом прикосновении из нее хлынула кровь. Таким прикосновением оказалось выражение обыкновенного человеческого лица. Когда на кладбище, густо засыпанном опавшими листьями, серым днем, уже перевалившим за половину, Марчер взглянул в это лицо, оно было как стальное лезвие. Вернее, оно полоснуло его, как стальное лезвие, так глубоко, так метко, что он зашатался. Марчер заметил этого человека, столь беззвучно напавшего на него, как только подошел к надгробию Мэй Бартрем, — тот стоял неподалеку, погруженный в себя, у свежего холмика, и его горе в своей незачерствелости было под стать могиле. Уже одно это налагало запрет на проявление интереса к нему, тем не менее Марчер все время смутно ощущал присутствие соседа, человека средних лет, в трауре; его сгорбленная спина точно застыла среди тесноты надгробий и скорбных тисов. Надо сказать, что уверенность Марчера, будто только здесь, в кладбищенской обстановке, он оживает, в это посещение по неведомой причине сильно поколебалось. Впервые за последнее время осенний день окутался зловещей тенью, и, сидя на низком надгробии с именем Мэй Бартрем, Марчер ощущал совсем особую тяжесть на сердце. Он сидел, обессиленный, точно по неисповедимому произволу в нем лопнула пружина и уже навсегда. Сейчас ему больше всего хотелось растянуться на могильной плите, улечься на ней, как на ложе, приготовленном для его последнего сна. Было ли в целом мире что-нибудь, ради чего ему стоило бы бодрствовать? Он спрашивал себя об этом, глядя куда-то в пространство, и вот тогда человеческое лицо нанесло ему удар.