Зверь в чаще - Джеймс Генри. Страница 11
Сосед с трудом отвел взгляд от могильного холма, как сделал бы сам Марчер, будь у него на это силы, и направился к воротам. Он медленно шел по дорожке мимо могилы Мэй Бартрем и, поравнявшись с Марчером, заглянул ему в глаза ищущим голодным взглядом. Марчер сразу почувствовал, как глубоко ранен этот человек, почувствовал с такой остротой, что все остальное — возраст, одежда, черты характера, печать сословия — исчезло, существовало только лицо, изборожденное глубоким и разрушительным страданием, подлинным страданием. Подлинное страдание — в этом было все дело; когда он проходил мимо Марчера, в нем что-то шевельнулось, то ли участие, то ли, скорее всего, вызов чужому горю. Может быть, он успел заметить нашего друга, успел уже раньше обнаружить в нем благодушную примиренность с кладбищем, которая своей несовместимостью с его собственным чувством покоробила незнакомца как режущий диссонанс. Так или иначе, сперва Марчеру передалось ощущение, владевшее этим олицетворением раненой страсти — ощущение незримого присутствия чего-то кощунственного, а затем, когда тот продолжил свой путь, он, взволнованный, обескураженный, задетый, поймал себя на том, что с завистью глядит ему вслед. То, что за этим непроизвольным взглядом последовало, что явилось прямым следствием впечатления от встречи, было поистине невероятно — впрочем, он и прежде многое случившееся с ним считал невероятным. Незнакомец ушел, но глаза с их обнаженной мукой по-прежнему исступленно глядели на Марчера, и, полный жалости, он попытался понять, какая беда, какое несчастье, какая непоправимая утрата может придать глазам такое выражение. Что этому человеку было дано, без чего он истекает кровью, хотя и продолжает жить?
Что-то, что ему, Джону Марчеру, дано не было, и доказательство этому — он сам со своей иссохшей жизнью, подумал Джон Марчер. Его ни разу не захватила страсть — он только что видел, каково это, быть ею захваченным; он выжил, бесцельно бродил по свету, томился, но это ли называется разрушительным страданием? Откровение, мгновенно последовавшее за вопросом, и было тем невероятным, о чем мы говорим. На только что мелькнувшем лице словно огненными буквами было написано упущенное Марчером, и оно, это безвозвратно и безрассудно упущенное, превратилось в подожженный пороховой шнур, оно отдавалось в нем взрывами пульсирующей боли. Он увидел вовне, а не испытал изнутри, что значит скорбеть о женщине, которую любил за нее самое, и открыло ему это с потрясающей убедительностью лицо незнакомца, все еще вспыхивавшее перед его глазами, как дымный факел. Знание не прилетело к нему на крыльях опыта, нет, оно задело, толкнуло, опрокинуло его с пренебрежительностью случая, с наглостью уличного происшествия. Теперь все осветилось до самых небес, и Марчер стоял, глядя в пустынный провал своей жизни. Он глядел, с трудом переводя дыхание, затем в смятении отвернулся, и в глаза ему ударила своей особенной четкостью открытая страница его жизненной истории. Имя на могильной плите сразило его с не меньшей силой, чем лицо незнакомца, оно крикнуло во весь голос, что упустил он ее. Вот оно — страшное сознание, ответ на всю прошлую жизнь, откровение столь чудовищно-бесспорное, что Марчер застыл как каменное надгробье у его ног. Все сошлось, стало понятно, очевидно, бесспорно, и теперь Марчер никак не мог постичь той слепоты, которую с таким упорством пестовал в себе. Назначенное совершилось с полнотой даже чрезмерной, чаша была выпита до последней капли: он оказался человеком своего времени, олицетворил собой человека, с которым ничего не может случиться. Вот какой удар его постиг, вот что ему открылось. И, как мы уже сказали, он стоял, охваченный мертвящим ужасом, а части прошлого все крепче спаивались между собой. Значит, когда он был слеп, она все видела, и в этот час опять-таки она открыла ему глаза на истину. А смысл этой жгучей и уродливой истины состоял в том, что Марчер всю жизнь прождал, ибо только ожидание и было его уделом. Та, что вместе с ним несла стражу, вовремя поняла это и дала ему шанс перехитрить судьбу. Но судьбу перехитрить невозможно, и в тот день, когда она сказала, что уже все произошло, он тупо не заметил предложенного ею спасительного выхода.
Спасением была бы любовь к ней; вот тогда его жизнь действительно стала бы жизнью. Она жила — никому уже не узнать, как страстно и скорбно! — потому что любила его за него самого, а он думал о ней (как яростно надвинулась на него эта мысль!) с ледяным эгоизмом, греясь в лучах ее желания помочь ему. Он вспоминал ее слова, и цепь все разматывалась и разматывалась. Зверь подстерег добычу и прыгнул — прыгнул в те холодные апрельские сумерки, когда, бледная, больная, изможденная, но все еще прекрасная и даже, может быть, способная побороть болезнь, она поднялась с кресла и остановилась перед ним, Марчером, стараясь помочь ему понять. Но он все равно не понял, и зверь прыгнул, она беспомощно отвернулась, и зверь прыгнул, и к тому времени, когда он ушел от нее, все назначенное уже свершилось. Он не напрасно боялся, он был верен своей судьбе, он обанкротился во всем, в чем ему было назначено обанкротиться; вспомнив, как она молила его не пытаться понять, он громко застонал. Ужас пробуждения — вот что означает такое знание; оно дохнуло, и даже слезы как будто смерзлись на ресницах. Но и сквозь слезы он, не отрываясь, смотрел в лицо истине, старался ничего не упустить, все разглядеть, чтобы и ему испытать скорбь. В ней есть хотя бы отдаленный привкус живой жизни, пусть даже и горький. Но от этой горечи Марчер внезапно почувствовал дурноту, жестокий образ словно воплотился в отвратительную реальность, Марчер воочию увидел предназначенное и сбывшееся. Он увидел Чащу своей жизни и Зверя; увидел, как этот огромный, уродливый Зверь, затаившись, припадает к земле, а потом, точно поднятый ветром, весь напружившись, взлетает для сокрушительного прыжка. В глазах у Марчера потемнело, он отпрянул — Зверь был уже рядом — и, спасаясь от галлюцинации, ничком упал на могилу.