Насилие и священное - Жирар Рене. Страница 24

Меня винишь ты? Я ж тебе велю —
Во исполненье твоего приказа
От нас, от граждан отлучить себя:
Земли родной лихая скверна — ты!
[352–353; пер. Ф. Ф. Зелинского]

Разумеется, не все ложно в этой полемике. Обвинять другого в убийстве Лайя — значит, видеть в этом другом единственного виновника жертвенного кризиса. Но все одинаково виновны, поскольку все, как мы видели, участвуют в разрушении культурного порядка. Удары, которыми обмениваются братья-враги, не всегда попадают в цель — но неизбежно расшатывают устои монархии и религии. Каждый все полнее и полнее раскрывает истину другого, которого обличает, но не признает в этой истине свою собственную. Каждый видит в другом узурпатора легитимности, которую сам он будто бы защищает и которую на самом деле постоянно подрывает. Ни об одном из двух противников нельзя сказать ничего позитивного или негативного, что не относилось бы одновременно и к другому. Взаимность непрерывно питается попытками каждого ее разрушить. Спор в трагедии — это словесный эквивалент поединка братьев-врагов Этеокла и Полиника.

В серии реплик, убедительной интерпретации которой никто, насколько мне известно, не предложил, Тиресий предостерегает Эдипа против абсолютно взаимной природы бедствия, надвигающегося, так сказать, посредством тех ударов, которые каждый наносит другому.

Сам ритм фраз и эффект симметрии предопределяют и обостряют трагический спор. Всякое различие между двумя спорящими исчезает под воздействием взаимности насилия:

Вели уйти мне; так снесем мы легче,
Я — свое знанье, и свой жребий — ты…
Не к месту, мне сдается, речь твоя.
Так вот, чтоб мне не испытать того же…
…Нет, я не открою
Своей беды, чтоб не сказать — твоей…
Хочу щадить обоих нас…
Мое упорство ты хулишь. Но ближе
К тебе твое: его ты не приметил?
[320–338; пер. Ф. Ф. Зелинского]

Обезразличенность насилия, тождество антагонистов вдруг раскрывают смысл реплик, идеально выражающих истину трагических отношений. Если эти реплики, даже и в наше время, кажутся темными, то этим только доказывается наше непонимание этих отношений. У этого непонимания, впрочем, есть свои причины. Если настаивать — как это сейчас делаем в нашем разборе мы — на трагической симметрии, то неизбежно впадаешь в противоречие с фундаментальными фактами мифа.

Хотя миф и не ставит открыто проблему различения, он тем не менее ее разрешает — и способом настолько же грубым, насколько и формальным. Решение это — отцеубийство и инцест. В мифе как таковом невозможно говорить о тождестве и взаимности между Эдипом и остальными. Есть, по крайней мере, одна вещь, которую можно сказать об Эдипе и больше ни о ком другом. Он единственный виновен в отцеубийстве и инцесте. Он предстает как чудовищное исключение; он ни на кого не похож, и никто не похож на него.

Но трагическая интерпретация находится в радикальной оппозиции к содержанию мифа. Чтобы сохранить верность трагическому толкованию, нужно отречься от самого мифа. Интерпретаторы «Царя Эдипа» всегда сходятся на каком-нибудь компромиссе, скрадывающем противоречия. Нам незачем ни уважать прежние компромиссы, ни искать новые. Есть другая возможность. Нужно до самого конца выяснить трагическую точку зрения, хотя бы ради того, чтобы понять, куда она нас приведет. Возможно, она скажет нам что-то принципиальное о генезисе мифа.

Сперва нужно вернуться к отцеубийству и инцесту, задуматься о том, почему эти преступления приписываются исключительно одному конкретному протагонисту. Трагедия, как мы видели, трансформирует как убийство Лайя, так и вообще отцеубийство и инцест — в обмен трагическими проклятиями. Эдип и Тиресий перекладывают друг на друга ответственность за постигшее город бедствие. Отцеубийство и инцест — всего лишь особо резкая форма этого обмена любезностями. На этой стадии еще нет никаких причин, чтобы виновность закрепилась именно на этом протагонисте, а не на другом. С обеих сторон все одинаково. Решению взяться неоткуда; но миф как раз хочет решения, и при этом вполне однозначного. И в свете трагической взаимности стоит поставить вопрос: а на каких основаниях и в каких условиях миф способен это решение осуществить?

В этот момент приходит на ум странная, почти фантастическая идея. Если отстранить свидетельства, которые громоздятся против Эдипа во второй половине трагедии, то можно представить, что вывод мифа — это отнюдь не истина, падающая с небес, чтобы поразить виновного и просветить остальных, а всего лишь замаскированная победа одной стороны над другой, торжество одной полемической интерпретации над другой, согласие сообщества на определенную версию событий, которая сперва принадлежала только Тиресию и Креонту, а затем — всем и никому, поскольку превратилась в истину самого мифа.

Читатель, возможно, решит, что мы питаем странные иллюзии относительно «исторического» потенциала текстов, которые комментируем, и относительно типа информации, который из них можно извлечь. Но он, я надеюсь, скоро увидит, что эти страхи неосновательны. Как бы то ни было, прежде чем идти дальше, нужно остановиться на другом разряде возражений, которые данная интерпретация неизбежно вызовет.

Литературоведение занимается только трагедией; к мифу оно подходит как к неотменимому факту, заниматься которым в его задачи не входит. Исследователи мифов, напротив, оставляют в стороне трагедию; они даже считают своей обязанностью проявлять по отношению к ней известное недоверие.

Восходит это разделение труда к Аристотелю, который в «Поэтике» говорит, что хороший сочинитель трагедий мифы не меняет и не должен менять, поскольку все их знают; он должен просто брать из них «сказания» [1459а 34–36]. Именно этот запрет Аристотеля и мешает нам до сих пор сопоставить трагическую симметрию с различениями мифа и тем самым охраняет как «литературу», так и «мифологию» и соответствующих специалистов от совершенно сокрушительных последствий, которые могло бы возыметь для них всех такое сопоставление.

Именно этим сопоставлением мы и решили заняться. Более того, возникает вопрос, как же от этого сопоставления до сих пор уклонялись внимательные читатели «Царя Эдипа». В самый разгар трагического конфликта Софокл вставляет в текст две реплики, которые нам кажутся поразительными, поскольку они снова возвращают к только что предложенной нами гипотезе. Близкое падение Эдипа никак не связано с его исключительной чудовищностью — его нужно считать следствием поражения в трагическом столкновении. Хору, умоляющему пощадить Креонта, Эдип отвечает:

Я цель твою прозрел: стремишься ты
Сгубить меня иль выгнать вон из града.
[658–659; пер. С. В. Шервинского]

Хор упорствует. Креонт не заслужил участи, уготованной ему соперником. Нужно позволить ему свободно уйти. Эдип уступает, но нехотя, и при этом снова напоминает хору о характере той схватки, исход которой еще не решен. Не изгнать или не убить брата-врага — значит обречь себя самого на изгнание или смерть.

Пусть прочь идет — хотя бы мне пришлось
Быть изгнанным постыдно иль погибнуть!
[669–670; пер. С. В. Шервинского]

Можно ли отнести эти реплики на счет «трагической иллюзии»? Традиционным интерпретациям только это и остается, но тогда надо бы и всю трагедию целиком и ее удивительное равновесие списать на ту же иллюзию. Пора принять трагическую перспективу всерьез. Кажется даже, что именно к этому нас приглашает и Софокл.