Насилие и священное - Жирар Рене. Страница 74

Здесь нужно напомнить уже приводившуюся фразу из «Структурного анализа в лингвистике и антропологии» — и из-за того, что она отражает точки зрения, которые мы пытаемся изложить, и из-за того, что она их отражает не целиком, из-за интересных, на наш взгляд, сомнений, которые в ней слышны. Здесь, в виде крайнего исключения, проблема генезиса символического мышления выступает как реальная проблема — причем неясно, то ли она уже решена, то ли ее еще предстоит решить.

Если правомерно и в некотором смысле необходимо прибегнуть к натуралистическому толкованию для того, чтобы попытаться понять возникновение символического мышления, то тем не менее, когда оно уже дано как факт, нужно прибегнуть к объяснению на другой основе, поскольку вновь возникший феномен отличается от предшествовавших ему и подготовивших его. [86]

Символическое мышление дано нам как факт — потому что мы понимаем, как оно возникло, или, наоборот, потому что не понимаем? Это возникновение произошло незаметно, мы имеем дело с бесшумной мутацией — как предполагается или заявляется во многих последующих пассажах? Или, напротив, мы имеем дело с реальным событием? Приведенная фраза вроде бы склоняется ко второму варианту: она разрешает нам счесть появление символизма чем-то таким, о чем законно и даже обязательно задавать вопросы. Но что это за феномены, о которых сказано что они «предшествовали ему и подготовили его»? Как нужно представлять его исследование, которое, видимо, входит в ведение «натуралистического толкования»?

Леви-Стросс здесь впервые ставит основной вопрос, пусть лишь косвенным образом и едва ли не по недосмотру. Читателю уже известно и то, что мы хотим на него дать ответ, и то, в чем этот ответ заключается. Теперь дело в том, чтобы показать или хотя бы указать, что только этот ответ способен разъяснить противоречия и тупики современного мышления, которое рыщет вокруг изначального переворота и не может, даже запрещает себе им овладеть, поскольку обрекает себя на формализм.

Истоки символического мышления — в механизме жертвы отпущения. Именно это мы попытались показать — в частности, в наших разборах мифа об Эдипе и мифа о Дионисе. Одновременное наличие в символических системах произвольного и истинного нужно объяснять, исходя из основополагающего произвола.

Коллективное убийство, как было сказано, возвращает спокойствие, разительно контрастирующее с предшествовавшим ему истерическим пароксизмом; благоприятные для размышлений условия возникают одновременно с объектом, наиболее заслуживающим размышлений. Люди обращаются к чуду, чтобы его продлить и возобновить; следовательно, им нужно каким-то образом о нем поразмыслить. Мифы, ритуалы, системы родства являются первыми результатами этих размышлений.

Кто говорит о генезисе символического мышления, говорит и о генезисе языка, о подлинном фрейдовском fort/da, откуда возникают все именования, — о потрясающем чередовании насилия и мира. Если механизм жертвы отпущения порождает язык, навязывая ему себя в качестве первого объекта, то ясно, что первым смыслом языка будут сочетание наихудшего и наилучшего, божественная эпифания, поминающий ее ритуал и вспоминающий о ней миф. Язык долго остается пропитан сакральностью, и не без причины он кажется ее уделом и даром.

В культурные знаки обязан входить элемент произвольного, поскольку они устанавливают сдвиги там, где царила идеальная симметрия, поскольку они учреждают различия внутри тождественного, поскольку они замещают головокружение взаимного насилия стабильностью знаков: например, с одной стороны чума, с другой — отцеубийство и инцест. Механизм различения, разделяя тех, кто ничем друг от друга не отличается, неизбежно будет ошибаться. Он и должен ошибаться — чтобы разделять эффективно, чтобы в каждой общине порождать дифференцированное единство. Внутри живой культуры люди не способны распознать произвольность знаков, которые возникают из этого непонятого механизма.

Механизмы различения, исключения и сочетания, зависящие от учредительного процесса, обращены сперва на сам этот процесс и производят религиозную мысль; но они не ограничены религией; это механизмы любого мышления. Мы не можем себе позволить ни их отвергать, ни даже смотреть на них свысока — потому что других механизмов у нас нет. Впрочем, нужно отметить, что они не так уже плохи; как только их действие с учредительного процесса распространяется на другие области, пусть еще и в связи с этим процессом, они, как мы видим, выявляют реальные различия, верно анализируют феномены, постигают вполне безотносительные факты — например, факты человеческого размножения. Эти факты стали научными истинами не благодаря тому, что недавно появилась возможность их проверить в лаборатории. Если они научны сегодня, значит, были научны всегда. Таким образом, ясно, что к некоторым фундаментальным открытиям может приводить чистой воды бриколаж.

Разумеется, в религиозных высказываниях царит заблуждение, но даже и в них перед нами не чистая фантазия и не абсолютная необоснованность, как полагает рационалистическая и современная гордыня. Первобытная религия не подчинена капризам, фантомам и фантазмам, от которых мы сами свободны. Ей попросту не удается найти механизм жертвы отпущения, как никогда не удавалось и нам. Непрерывность все той же неудачи, общность между нашим и первобытным мышлением и заставляет нас считать последнее предельно отличающимся от нашего, тогда как в реальности они совершенно схожи. Высокомерие по отношению к первобытности есть не что иное, как продленная первобытность, то есть бесконечно длящееся непонимание жертвы отпущения.

Тот факт, что учредительный процесс играет первостепенную роль в первобытной жизни, тогда как в нашей внешне стушевался, радикально меняет нашу жизнь и наше познание, но абсолютно не меняет фундаментального непонимания, которое продолжает нами править и нас защищать от собственного насилия и от знания об этом насилии. Длящаяся первобытность и заставляет нас называть фантазмами все, что могло бы нас просветить при чуть более внимательном взгляде; длящаяся первобытность и запрещает нам признать, что ложное, даже в религиозном плане, отнюдь не совпадает с грубой ошибкой и что именно оно не дает людям друг друга истребить.

Люди зависят от жертвы отпущения еще сильнее, чем мы предполагали до сих пор; именно она, обеспечив им необходимую защиту от насилия, затем дает им импульс к завоеванию реальности и инструмент всех их интеллектуальных побед. Мифы символического мышления похожи на сотканный личинкой кокон: без такого убежища она бы не смогла вырасти.

Чтобы объяснить огромную долю произвольного в первобытных культурах, нужно поместить их ближе, нежели наше общество, к учредительному произволу, и эта близость есть не что иное, как их меньшая по сравнению с нами историчность. Нужно предположить, что в этом произволе есть избыточность, что он обильно порождает различия в рамках процесса, ослабленный образ которого, быть может, можно увидеть и в исторических обществах, всякий раз как после периода хаотичного возбуждения они делают резкий поворот и замирают в иератической и застывшей форме, разделенной на строго изолированные отсеки. Не требуя от этой аналогии слишком многого, можно допустить, что общества со сложными перегородками, вынужденные заново вытверживать языки ритуала и родства, менее удалены (это удаление не следует понимать в строго временном смысле) от установившего порядок изначального переворота, нежели общества более подвижные, где сильнее сглажена систематичность социального порядка. Если вездесущее и жесткое различие — отец стабильности, оно, разумеется, не благоприятствует интеллектуальным поискам и, конкретнее, познанию истоков самой культуры.

Для открытий относительно собственной культуры нужно, чтобы ритуальная жесткость уступила место проворству мышления, использующему те же механизмы, что и религия, но с неведомой для религии гибкостью. Нужно, чтобы культурный порядок начал распадаться, чтобы избыток различий рассосался, но чтобы это рассасывание не привело к слишком интенсивному насилию, а оно, в свою очередь, — к новому дифференцирующему пароксизму. По недоступным нам причинам в первобытных обществах эти условия никогда не выполняются. Начавшись, цикл насилия завершается так быстро, что, судя по всему, не приводит ни к каким серьезным последствиям в плане познания.