Другое начало - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 82

У науки, между прочим, такая покровительственная инстанция есть. Это — сама отвергнутая наукой и якобы ненужная науке философия. Наука отвергает философию. Науки сложились как таковые в отслоении от философии. Они ежеминутно нуждаются в метафизике именно для того, чтобы иметь возможность отодвинуть непосильные проблемы: это не наше дело. Философия наукам жизненно необходима. Не будь философии, науки не продержались бы и дня. Выделение наук из философии было в каком-то смысле выставлением охраны. Науки выслали, выгнали философию за свои границы как сторожевого — или может быть как козла отпущения — чтобы отныне иметь право говорить: здесь вот и здесь не требуйте от нас обоснования, здесь начинается та ненужная нам — в строгом смысле ненужная — область, которая сама о себе утверждает что она нужна; потому обращайтесь к ней за ответом на вопросы, которые нам, наукам, не нужны.

У философии такого передового поста охранения нет. Можно было бы на секунду подумать, что на самые неотвязные вопросы, например почему все-таки мир есть, хотя гораздо естественнее, так сказать, ему было не быть, отвечает религия. Но религия без труда на все последние вопросы отвечает одинаково: тайна. Она — или, точнее, теология — слишком умеет довольствоваться непроясненностью, существовать в недосказанности. Неясно, откуда она берет себе такое право. Но во всяком случае всё так. Вставая в смиренно-важную позу со словами «тайна сия велика есть», богословская наука тоже оставляет осмысления и объяснения открытой мысли. Богослов как большой барин поручает сомнения мастеровому-философу.

В отношении к науке мысль не может оставаться всегда только техникой. Техника по своей сути есть исчисление. Не закончив перебор всех мыслимых возможностей, она не чувствует себя совсем с чистой совестью. Эта добросовестность ее в конечном счете делает беззащитной перед грабежом. Мысль не должна в техничности уступать технике, но должна уметь и больше. Для нее тоже обязательна структура«если… то». Здесь нужно сделать короткое замечание о логике. Строгость мысли не обязательно означает следование формальным правилам логики. Даже попытки свести математику к логике не удались. Они остались внешними математике. Так называемая работающая математика руководствуется часто не логикой, а интуицией. Это не мешает ей оставаться такой же строгой как логика. Такова и мысль. Она ничуть не менее строга чем логика. Но она не логика, поскольку логикой не ограничена.

Высокомерие философских техников, свысока глядящих на нестрогую «романтическую» мысль за то, что она не признает абсолютную значимость закона противоречия, стоит на чистом недоразумении. Мысль свободна настолько, что может оставлять в покое закон противоречия, как математика, берущая за аксиому совпадение двух параллельных прямых, не перестает быть математикой и не становится менее строгой. Закон противоречия относится к формальной логике. Математика и философия не менее строги чем формальная логика, но не скованы как она. Мысль пожалуй еще и не началась, пока философ довольствуется логикой. Структура «если — то» обязательна для мысли, но это не значит что мысль обязана не выходить за рамки этой структуры. Онтология выставлена науками за дверь, но и выставлена вперед в смысле охранения, позволяющего науке делегировать ей предельные темы: «это не наши, это метафизические вопросы». Многократно преодоленная метафизика остается и кредитором науки и приглашением для нее. Наука большим обязана метафизике чем готова признать. Самоограничение науки структурой «если — то» в самой науке оправдания и обоснования не имеет и без метафизического фона было бы невозможно.

6. Для философской мысли всегда была не менее значима структура подлинное — неподлинноеродное — чужоезаконнорожденное — незаконнорожденное. В незаконнорожденном (Дильс-Кранц, Демокрит В 11; Платон, Тимей 52b; Законы V 741а; Аристотель, О мире 391а 26) на место родного прокралось чужое. Мысли важно прежде всего узнать познаваемое как свое. Вот более сильный критерий строгости философской мысли: опознать свое, узнать себя. Гляди на вещь, пока не увидишь в ней свое; пока не убедишься, что она ты сам; пока не узнаешь себя. В такой критерий строгости заложен механизм против грабежа.

Собачья придирчивость, ненависть сторожевого пса к несвоим делает мысль зрячей к грабежу. Философия не менее упряма чем грабеж. Она — наука, которая не останавливается на аксиомах. Она не хочет быть нейтральной к грабежу. Она знание, которое нельзя разграбить и которое в любом случае отомстит грабителю. Мысль умеет постоять за себя и не поддается безнаказанным манипуляциям. Сторожевой пес стоит на страже хозяйского добра. Какого добра? Бытия. Грабеж начинается сверху, в области духа. Всегда ли метафизики были достаточно научными или, что-то    же, строгими? Ложь школьной метафизики в том, что представлением доступности бытия (оно Единое, Целое, Добро, Благо) она обещала гарантию научному исследованию: ведите свои — т.е. всегда частные — разработки, на горизонте маячит сведение всего в желанное целое. Современная строгая мысль говорит: то была ложь, на горизонте нам не маячило сведение всего знания воедино. Она хочет впервые дойти до основания бытия и в этом основании видит: ускользание. Тогда она хватает за руку старых и новых философов, которые играли роль наводчиков.

Науки обманулись дважды. Один раз они обманули сами себя, когда расставшись с философией эмансипировались от нее; во второй раз они были обмануты дешевой философией, которая соблазнила их якобы уже обозримым единством мира. В том месте, где уже почти видели Единство, на самом деле провал ничто. Философия всегда намекала на это, но неясно, робко. Отменяется или принижается новой фундаментальной онтологией научность наук? Нисколько. Науки должны слышать новое слово философии с благодарностью. Они предупреждены и теперь могут видеть яснее. Там, где извне наук слышался императивный тон, нет ничего. Повеления исходили от Ничто. Императивы третьего рода, которых у самой науки нет, вне науки основания не имеют. Грабеж идет ниоткуда, ничего за ним не стоит.

Современная наука не дотягивает до философской строгости, требующей обосновать свои основопонятия и узнать в познаваемом себя. Так было не всегда. В науке Леонардо да Винчи техническая изобретательская мысль опиралась главным образом на отождествление себя с изучаемым, изобретаемым. Почему критерий узнай в познаваемом себя перестал признаваться техникой, она может дать ответ в своей форме «если — то»: удержав такой критерий, она должна была бы пойти на некоторые ограничения, например, не могла бы уже видеть в природе объект. Для Леонардо да Винчи Земля была живым телом. Экология формулировалась у него острее чем у радикалов зеленой партии сегодня.

На Земле появятся животные, которые всегда будут биться между собой, к великому ущербу и часто к гибели обеих сторон… На земле, под землей и под водой не останется ни одной вещи, которую бы они не отыскали, не извлекли и не испортили… О мир, почему ты не расступишься? и не поглотишь в глубокие расщелины своих недр и пещер столь жестокое и безжалостное чудовище, чтобы не показывать его больше небу?» (Codex Atlanticus 370).

Конечно, наукотехнике приходилось выбирать между двумя пределами. Но никто никогда не сможет обосновать, что необходимо именно отграничение техники от онтологической мысли, а не самоограничение более высоким критерием строгости.

7. Тот факт, что наукотехника подставилась грабежу, чего не случилось бы, сбереги она принцип узнавания себя во всём, должен настораживать. Наукотехника может возразить, что она же и теснит грабеж ровно в той мере, в какой распространяется сама. Полная технизация — тезис технократии — вытеснит грабеж. Но трудно представить себе, как могло бы выглядеть доказательство того, что полная технизация возможна.