Эвмесвиль - Юнгер Эрнст. Страница 97
Начну с того, что, как показывают послевоенные философские эссе Юнгера, именно проблема анарха (а не критика современного общества сама по себе) — центральная для его мировоззрения. В эссе «Через линию» [494] (1950) он пишет:
Государство становится ничтожно пустым не только в лице своих руководителей, но прежде всего в своих анонимных слоях. Индивид, оказавшийся во власти своего нигилистического настроения, сдается. Поэтому очень важно исследовать, какое поведение ему посоветовать в этом смятении. Ведь внутренний мир индивида есть подлинный форум внешнего мира, и его решение важнее решений диктатора и властителя. Оно есть их предпосылка.
Мировидение Юнгера вовсе не безысходно; он объясняет (там же, с. 49):
Эти три фактора: метафизическое беспокойство масс, выход отдельных наук из коперникианского пространства и возникновение теологических тем в мировой литературе, — positiva высокого ранга, которые по праву можно противопоставить чисто пессимистической или упаднической оценке ситуации. Сюда же надо добавить энтузиазм, своего рода готовность, одновременно более трезвую и более сильную, чем после 1918 г. Ее можно встретить как раз там, где было больше всего боли, она отличает немецкую молодежь.
И далее он называет три спасительные силы (там же, с. 56—58). (1) «Любое трансцендирующее учение, в котором таится наивысшая опасность [для государства=Левиафана. — Т.Б.]: бесстрашие человека»; (2) «эрос» («когда два человека любят друг друга, они ускользают из сфер Левиафана, создают неподконтрольное ему пространство»). И наконец, (3) «мусическая жизнь» (там же, с. 60):
Ведь зона господства Левиафана характеризуется не только плохим стилем, но в ней мусический человек с необходимостью должен быть причислен к самым значительным противникам. <…> Поэзия стала интеллектуальной настолько, что превосходит все прежние попытки осмысления. Ее образы проникают до сплетения мечты и мифа.
Еще более подробно та же тема обсуждается в эссе «Лесной путь» [495] (1951):
Единственный сегодня точно также суверенен, как и на любом другом отрезке истории, — а может, он даже стал сильнее. Ибо в той мере, в какой коллективные силы расширяют свои пространства, Единственный высвобождается из разросшихся союзов и приучается рассчитывать только на себя. Он становится теперь противником Левиафана, более того — его победителем, покорителем. <…> Такой человек не представляет собой исключения, не является частью элиты. Он скрывается в каждом, и различия зависят лишь от того, в какой мере Единственный сумел осуществить предоставленную ему свободу. В этом кто-то должен ему помочь — как Думающий, как Знающий, как Друг, как Любящий.
Сосредоточимся сейчас лишь на одном аспекте эссе «Лесной путь» — на его пространственно-временном континууме. Дело в том, что в эссе встречаются те же пространственные понятия, что и в романе «Эвмесвиль», — «пустыня», «лес». Что касается пустыни, то в эссе идет речь о «пустыне рационалистических и материалистических систем» (с. 96), а о «лесе» там говорится (с. 53, 58, 111):
Воображение и вместе с ним песнопения относятся к лесному пути. <…> Этот корабль [«Титаник», символизирующий в эссе титаническую цивилизацию. — Т.Б.] обозначает временное, лес же — надвременное бытие. <…> Что же касается его местоположения, то лес — повсюду. Лес — и в пустынях, и в городах, где лесной путник живет в укрытии или под маской той или иной профессиональной деятельности. Лес — и на родине, и на любой другой земле, где можно вести сопротивление. Лес, прежде всего, — в тылу самого врага.
Это двойное пространство парадоксальным образом увязывается с временным континуумом, тоже двойным (с. 54, 138–140; выделено мной. — Т.Б.):
Миф — никакая не предыстория; это — вневременная реальность, повторяющая себя в истории. <…> И сегодня тоже, как было всегда, могучие силы выводят человека далеко в море, далеко в пустыню с ее миром масок. Но такое путешествие потеряет свой опасный характер, когда человек вспомнит о присущей ему божественной силе. <…> Слова движутся вместе с упомянутым кораблем, Слово же пребывает в Лесу. <…> К событиям первого ранга относится поворот философии от познания к изучению языка; она приводит дух в тесное соприкосновение с неким прафеноменом (Urphänomen). <…> Слово — материя Духа, и из него можно строить самые невероятные мосты; одновременно оно есть наивысшее средство осуществления власти. <…>Да, можно сказать, что существует два рода истории: одна — в мире вещей, другая — в мире языка; и эта вторая не только позволяет взглянуть на происходящее с большей высоты, но и обладает более действенной силой.
Эта мысль непосредственно подводит нас к самой загадочной в юнгеровском романе, несколько раз повторяющейся фразе «Прообраз — это образ и его отражение». Очевидно, фразу надо понимать так, что мифический прообраз многократно повторяется в реальном мире, который есть одновременно так называемая объективная реальность и реальность воображения, реальность языка.
Итак, пространство романа «Эвмесвиль» состоит из воображаемых (символических) пространств — таких, как пустыня, лес, и пространств вроде бы реальных — моря, города Эвмесвиль, касбы. Два наблюдения по поводу этих последних.
Во-первых, пространство города отнюдь не так безобидно, как это представляется некоторым рецензентам (Вайлмайеру, например). Оно зависимо от империй ханов, где «все еще практикуются пытки»; в нем периодически происходят смены власти, сопровождаемые казнями, высылкой неугодных лиц за пределы страны или на острова; подвергаются травле некоторые преподаватели университета (как подвергались травле в послевоенной Германии такие мыслители, как, например, сам Эрнст Юнгер, Карл Шмитт, Готфрид Бенн и др.); после ухода в лес тирана Кондора (чаще всего этот уход интерпретируется как бегство) найденный дневник главного героя, историка Мартина Венатора, передается в подобие спецхрана.
Во-вторых, территория Эвмесвиля, представляющаяся ее жителям самодостаточной, в действительности — глухая провинция, и все вопросы, связанные с дальнейшим существованием, решаются за ее пределами. Где-то рядом с городом (как это было описано уже в «Гелиополе») существуют катакомбы (и лес), там скрываются ученые, практически отделившиеся от государства и занятые опасными экспериментами, связанными с развитием техники и генной инженерии.
Сюжет романа, собственно, состоит в том, что историк Мартин Венатор постепенно вырабатывает свою позицию по отношению к такой ситуации. Не случайно роман начинается с главы, посвященной его учителям.
То, что в образе одного из таких учителей, историка Виго, слились черты друга Юнгера Карла Шмитта (1888—1985) и итальянского историка Джамбаттисты Вико (1688—1744), в доказательствах не нуждается: через весь юнгеровский роман проходит ключевой для Шмитта образ борющихся Левиафана и Бегемота, воплощающих государство и анархию. Отражается в романе и основополагающая идея Шмитта о противоположности и борьбе между сухопутными и морскими странами, наиболее доступным образом изложенная в небольшой работе «Земля и море. Рассказ для моей дочери» [496] (где, между прочим, излагается история Венецианской республики, особое пристрастие к которой Юнгер приписывает Виго). Менее очевидно, что Шмитт, видимо, во многом опирался на идеи Вико и, во всяком случае, первым познакомил с ним Юнгера. В письме от 13.8.1934 Юнгер писал Шмитту [497] (выделено Юнгером. — Т.Б.):