Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 61
Понимание не требует себе обоснования ни в чем, даже в жизни. Без жизни просто некому будет понимать, вот и всё. Конечно, жизнь возможна без всякого понимания. Для жизни не требуется, чтобы было понимание; наоборот, для того, чтобы было понимание, требуется сначала, чтобы была жизнь. Но только понимание знает, для чего жизнь. Жизнь сама этого не знает. Понимание поэтому ключ к жизни. «Понимание не связано с жизнью: оно составляет особенный мир, который развивается рядом с миром жизни, понимает его и часто управляет им, но само никогда не управляется им и не служит ему». Оно неожиданный подарок, о котором жизнь не ведала, который не ею вызван, но беспричинно появился и показал жизни, для чего она. Без него она оставалась бы поеданием одних существ другими. Для того чтобы жизнь получила себе основание, нужно, чтобы понимание было «просто так», ни для чего: только от удивления, что мир есть, а могло не быть; только от сомнения во всём. «В понимании […] нельзя не видеть назначения человека. Нужно захотеть не думать, чтобы не подумать этого; нужно сознательно отвернуться от факта, чтобы не видеть его; нужно молчать, чтобы не быть вынужденным признать его — усилия напрасные и утомительные».
Если так, то ничто ни на небе, ни на земле не должно помешать пониманию понимать и отказываться от понимания, стоять перед той загадкой, что мир есть, и задыхаться от ее загадочности. Всё тогда расступись. «Когда я понимаю, я не имею отношения ни к людям, ни к жизни их; я стою перед одною моею природою и перед Творцом моим; и моя воля лежит в воле Его. В это время Его одного знаю и Ему одному повинуюсь; и всё, что становится между мною и между Творцом моим, восстает против меня и против Творца моего». Сделок, компромиссов, ступеней полусвободы здесь не может быть, потому что где нет настоящего понимания — включающего непонимание, удивление, сомнение, — там нет никакого понимания. Дверь к открывшейся было полноте захлопывается; мы возвращаемся к началу книги: от жизни к пониманию путей нет; «есть отдельные люди и даже целые народы, почти совершенно лишенные его». Разбавить понимание расчетом, приручить его, направить на пользу людям, заставить понимать то, что нужно, и так, как нужно, невозможно. Не такая оно стихия. «Понимание не допускает извращения своей природы, и с ним не может произойти того, что происходит в истории с наукою и с философиею […] Понимание или есть — и тогда оно не извращено, или извращено — и тогда его совершенно нет». Философия, наука, культура могут функционировать самым эффективным и интенсивным образом и тогда, когда понимание из них незаметно вынуто, когда все уже уснули и перестали сомневаться в том, что всё должно функционировать и развиваться именно таким образом. Больше того, всё начинает замечательно хорошо функционировать именно тогда, когда всё устроено, все устроились и всех всё устраивает.
Отсюда становится яснее, почему сомнение стоит у Розанова рядом с пониманием. Понимание — это цельное знание, или наука, которая прежде всего имеет дело с целым. Целое мы никогда не видим. Мы видим всегда только части. Напрасно думать, будто части сами собой складываются в целое. Цепь вещей кажется целой только для подслеповатых людей, говорит Розанов, острое зрение начинает видеть разрывы. Он не делает того шага наобум, той «глупости» или, вернее, того «преступления», чтобы заслонить связной картиной мира сам мир. Легкомысленные целеполагания хуже чем глупость, они преступление. Мир загадка. Мы стоим перед фактом его существования, никогда не охватывая его в целом. Стату с целого у Розанова: оно не наблюдается, но без него ничего не нужно. Целое ведет нас как единственная заслуженная цель. Оно не принадлежит к числу существующих или могущих существовать вещей. Целое дает о себе знать в сомнении, с каким мы относимся к предлагаемым нам образам целого. Мы в них сомневаемся — значит каким‑то знанием знаем, на что целое не может быть похоже. Целое присутствует в нашем искании его. Розанов отпускает на полную волю сомнение, чтобы во всю меру дать присутствовать в этом сомнении отсутствующему целому. Потерявший сомнение ум не заметит разрывов в цепи вещей; не распознав нецельность, он примет за целое цепь. Сомнение всегда право, разоблачая лживое целое в свете того отсутствующего, которым живет понимание.
Как от жизни нет пути к пониманию, которое отдельно и внезапно, так от цепи вещей к целому. Его не вычислить из вещей, которые всегда части. Только в моем сомнении, что подсунутое мне вместо целого заслуживает такого названия, целое присутствует как само такое сомнение. На целое нельзя указать: вот оно, но только в его свете я опознаю часть. Способ существования целого странный. Он такой же, как способ существования мира. Оба никогда не в том, на что я укажу; они скрыты в моем указывании, опережают мое указывание и делают его возможным. Одновременно дарятся мир пониманию как его начало и понимание — жизни как ее смысл. В понимании существо человека. Мир, понимающее понимание и существо человека имеют одно начало. Розанов говорит: понимание начинается с «прикосновения», в котором обнаруживает себя «существование». Совершится ли «прикосновение», мы не знаем. Ничто не велит ему быть с необходимостью. Но совершенно точно известно — так сказать, с математической точностью, — без чего понимание не может произойти: без готовности человека к тому, что Розанов называет бескорыстием, не житейским, а безусловным, в том смысле, что никакие нужды, ни личные, ни общественные, ни в чем, ни в самом малом не отвлекут человека от того нечеловеческого понимания, которое хочет совершаться в нем.
«Погибнет или не погибнет человечество […] ни человеческое счастье, ни человеческие бедствия не придадут бытию целесообразности, если в нем нет ее, ни отнимут ее, если она есть в нем. Целесообразность в мире есть факт внешний для человека», т. е. это вещь, с которой имеет дело только понимание как существо человека, совсем отдельное от того, чт ос человеком случается или не случается в области его жизненных интересов. «Внешний для человека» не означает здесь безразличный; это значит только, что туда, где для человека всё решается, человеку с его пожеланиями и нежеланиями, выгодами и расчетами доступа нет. Розанов говорил и еще скажет, что человечество держится на этом «внешнем», питаясь только тем смыслом, который дан в понимании, без власти изменить что бы то ни было по своей воле. «Целесообразность в мире есть факт внешний для человека, не подчиненный его воле, и признание или отрицание этого факта есть дело исключительно его познания. Да и не согласится человечество обмануть себя из малодушия, — признать то, чего нет, чтобы сохранить за собой жизнь. А если в тяжелую минуту предсмертного томления оно и сделает это, оно не вынесет долго обмана: тайное сознание, что нет того, ради чего живет оно, заставит людей по одному и не высказываясь оставлять жизнь».
Розанов говорил о себе, что в нем есть что‑то нечеловеческое, чудовищное: задумчивость. Для жизни она сделала его непригодным. Но для более долгосрочных предприятий? Еще раз из книги о понимании: «Исследование должно быть направлено не против частных заблуждений и не против частного зла, становящегося в данный момент нестерпимым — как это всегда бывало [т. е. всегда оказывается, что именно сейчас зло сделалось настолько нестерпимым, что не оставляет возможности для мысли, требует немедленных ответных мер]; но, временно оставляя в стороне всё нестерпимое, оно должно вестись в систематическом порядке и должно быть доведено до конца».
Европа вышла из Средних веков не столько национально–культурно–политическим образованием, сколько историческим предприятием. Ренессансом, замыслом апокатастасиса, восстановления целого мира в его истине. Что бы ни говорили посторонние наблюдатели, Европа с тех пор и до сего времени в своем существе — не одна из культур, а продолжающаяся память о той предельной задаче.
У нас в XIX в. Карамзин, Пушкин, Чаадаев показали, что поэзия и мысль России присоединились к начатому Европой восстанию. Россия, разнонациональная, как и Европа, с самого начала была не нацией, а историческим начинанием. Дело всеобщего восстановления так или иначе у Европы и России одно. Ренессанс, и это всего яснее видно у Розанова, был не просто перенят Россией, а укоренился в почве русского мира. Россия, какая она есть и с самого начала была, угадала себя в историческом предприятии возрождения как обязательный или даже ключевой момент. Из‑за этого воссоединение с Западом приняло у нас черты ревнительства, соревнования, т. е. убеждения, что без нас нельзя, без нас не вся правда.