Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 62
Тут слишком большая тема, чтобы к ней легко было подойти даже издали. Разрешим себе одно осторожное предположение. Особенность нашей цивилизации, если оставить пока в стороне огромное дело ее подробного осмысления, сказалась с самого начала и продолжает до сих пор давать о себе знать в том, что за человеком не признается право на самовольное, по его человеческому разумению, устройство в мире. Дело тут, по–видимому, не столько в недостатке индивидуализма или чувства личного достоинства, во всяком случае не в первую очередь в них, сколько в другом, хотелось бы сказать, мудром знании, что никакое самоустройство человека на земле его в конечном счете не устроит. Отсюда и всегдашняя слабость нашего самоуправления, и наша уникальная централизация, построенная на подчеркнутой непритязательности местной общины. С тем же связана и редкостная в сравнении с другими большими странами одинаковость образа жизни и языка на всей территории России. Уважение к целому, стремление к единству возникли сразу при образовании государства и, позволю себе еще одно предположение, едва ли не по отталкиванию от прямо противоположного типа правления. Там, откуда, по преданию, была приглашена власть в Новгород, навыки местного самоуправления были, наоборот, самыми прочными в Европе или даже в мире.
Воздержание от самоустроения произошло у нас явно не на почве несамостоятельности и неспособности отдельного хозяина. Как раз умение нашего крестьянина не зависеть даже от, казалось бы, обязательных экономических связей, обеспечить себя и выжить в нечеловеческих условиях, сохранив человечность, имеют себе тоже мало равных. Наша государственность воссоздавала себя на протяжении столетий потому, что народ ждал и надеялся, оставляя простор чему‑то такому, что должно было быть надежнее человеческой изобретательности. Как на Западе центральная власть держалась и держится устойчивостью местного порядка, так у нас — вольным или невольным согласием общества, что устроение земли больше чем человеческих рук дело. Мир должен устроиться по–божески (безусловно) или никак. Оставим пока вопрос о том, сколько здесь от Востока. Для Востока у нас опять же слишком мало устроенности. Это не значит, что нашу неустроенность можно возводить в достоинство. Она не устраивает прежде всего нас.
Всякая власть, не претендующая быть более чем местной, видит себя у нас даже в собственных глазах неуместной и готова уступить более центральной. Носителем власти остается в конечном счете тот, кто не разоблачает или по крайней мере не сразу разоблачает себя как всего лишь агента человеческих частных интересов. В общественное устройство тем самым встроена метафизика, в том смысле, что для нее в этом устройстве заранее отведено заметное место. Эта встроенная метафизика имеет черту отрицания способности человека устроить на земле своими средствами самого себя. Ее оборотная сторона — нигилизм. Правоправность самоустроения не только своего, но и других народов не признается до конца. В той мере, в какой кто‑то хочет просто сам устроиться, он себя в наших глазах уличает.
Власть у нас поэтому могла, с одной стороны, и не считать своим прямым и первым долгом устроение земли. Земля всегда готова была ждать неустроенной. С другой стороны, власть всегда стояла перед лицом встроенной метафизики русского мира в очень трудной обязанности истолковывать многозначительное молчание, нависающее над неустроенной землей, — не просто выжидательное и отнюдь не нерешительное, наоборот, скорее полное решимости, терпеливое, догадливое, умудренное историческим опытом. Молчаливая обращенность всех к середине страны, откуда ожидается слово правды, — это почти нечеловеческий вызов, с которым приходится иметь дело тем, в чьих руках оказывается власть. Власть по самому своему существу не такая вещь, чтобы она могла ответить на этот вызов. Слово власти оказывается у нас поэтому как правило заговариванием, отговоркой, оговоркой, оговором. Важной оговоркой были произнесенные в 1917 году слова «есть такая партия», т. е. есть такая вооруженная мировоззрением группа, которая способна отвечать историческому замыслу страны. Продиктованные активизмом начала XX века, эти слова были задуманы в желательном наклонении, но скользнули в изъявительное. Власть у нас обречена на оговорки и заговаривание именно потому что, как нигде, она нуждается в том чтобы быть безоговорочной. Только безоговорочная правда власти могла бы отвечать терпеливому молчанию земли. Но дать слово молчанию способны только мысль и поэзия. Отсюда их постоянное пересечение у нас с властью в отличие от Запада, где власть и поэзия ходят разными путями.
Правда нашей страны подолгу молчит и страшно косноязычит. Она жестоко страдает от заговоров и оговоров власти. Ее заговаривают все, кто хочет устроиться как все. Но мысль в России нашла себя и приобрела особенный размах, до сих пор еще мало понятый. Она вобрала в себя встроенную метафизику народа, который до всякого знания знает, что земля не для человеческого самоустроения; что человек, устроивший себя на земле, себя не устроит, устроит не себя. Это знание сделало ревностным наше отношение к европейскому делу. Мы вызов тому Ренессансу, каким ему всегда грозит оказаться, — планом чисто человеческого обустройства на земле. Мы, так сказать, для того чтобы случилось иначе. Наша правда в том, что мир, который всё равно никогда не может стать и никогда не станет устройством, на эту нашу метафизику обречен.
Мы поэтому не ошибемся, если скажем: Россию устроит только мир. Россию устроит только мир, и мы взвешены между страшным и обещающим смыслами этой правды. Россию не устроит ничто меньше мира. Только в мире может кончиться наше никого не устраивающее, меньше всего нас самих устраивающее нестроение. Дело поэтому для нас вовсе не в «модернизации» и не в подражании благополучным странам. Похоже на то, что мы скорее готовы увидеть правду в конце мира, чем в обеспеченном благосостоянии устроившегося для своего удобства человечества.
Мир не спустится сам с неба. Мира не будет без войны за то, чтобы дать ему слово. Молчание земли, молчание мира просит слова именно как молчание. Оно отдельно от всех человеческих голосов. Мы пока еще едва начали догадываться, что не найдем себе места иначе как в мире, что Россию устроит только мир. Ключ к миру не у глобальных организаторов. Ключ к нему, если такой есть, нигде как в этом, сродни мудрости, тайном согласии человеческого существа с тем, что человек устроиться на земле своими человеческими силами так, чтобы это его устроило, не может. Мир — согласие целого, и целое, как напоминают связи этого слова в нашем языке, больше похоже на спасение вещей чем на их сумму.
Тысячелетний вросший в нас опыт и невозможности мира, и невозможности устроиться без мира принимают за недоразвитость, серость, сырость, темноту. В самом деле, мы можем предъявить мало готового, блестящего. В нашем надрыве от нашей неустроенности целое — то, которое похоже на спасение, — присутствует своим кричащим отсутствием. Присутствие отсутствия мира — вовсе не ничто и не пустота или это такая пустота, о которой Розанов говорит, что, кажется, только знай заполняй ее чем угодно, настолько она открыта, но попробуй начни — и ничего не выйдет, она всё отталкивает. Она пустота, но не для всего; она пустота мира, готовая впустить в себя только его. Перед лицом такой пустоты суета вокруг культуры, с которой, оказывается, вдруг надо спешно познакомить не знавший ее народ, развертывается в жанре недоразумения, если не провокации с неизбежным в конце: вот видите, что получилось; культуру не принимают. Думают, что достаточно усадить народ на скамьи музеев и заставить слышать себя, окультуренных, вырвавшихся по части интеллигентности и образования вперед. Так семьдесят лет назад думали, что достаточно ликвидировать безграмотность, т. е. лишить народ неумения читать газеты. Народ у нас уже тысячелетие приобщен к трагедии человеческой истории через войны, через голодное вымирание, через напряжение физических и нервных сил, приобщен так, как искусство и культура, даже мировые искусство и культура для себя еще могут только мечтать. Народ не слеп, он ослеплен блеском мира, который не виден, и разбит его расколом. Еще безнадежнее культурологических и эстетических ликбезов старание просветить по национальной части (а то у него не развито национальное сознание) народ, давно, с самого начала не бывший этносом, собравшийся вокруг исторической миссии, несущий на своем горбу тысячелетнюю ношу великой государственности, из них несколько столетий имперской и многонациональной.