Тайна трех: Египет и Вавилон - Мережковский Дмитрий Сергеевич. Страница 23
Определить с точностью меру этого знания мы не умеем не только потому, что оно слишком смутно, бессознательно — «многое можно знать бессознательно» (Достоевский), — но и потому, что самый способ египетского мышления чересчур отличен от нашего: сила нашей мысли — в уме, а египетской — в сердце; недаром для «сердца» и «ума» у них одно слово: «сердце».
Как дикари и дети, смешивают тот мир с этим? Да, смешивают, но не совсем.
«Когда время будет вечностью, мы снова увидим тебя (умершего), ибо ты отходишь туда, где все едино».
Не значит ли это: в мире здешнем, во времени, воскресение только начинается, а кончится в вечности? Тут уже разделение двух миров почти сознательно.
Одно можно сказать с точностью: египетское воскресение плоти ближе к воскресению христианскому, чем к бессмертию души, языческому и нашему.
В воскресении тот мир с этим соединяется: «время будет вечностью»; оба мира взаимно утверждаются; а в бессмертии — взаимно отрицаются так, что если довести до конца эту линию взаимного отрицания, то получится уничтожение обоих миров, совершенное небытие, Нирвана. Платоновский Мэон, Бог Несущий — уже отец Будды.
Вот почему все тяготение современной Европы, мэонической, буддийской, по преимуществу (Шопенгауэр — Эйнштейн), есть тяготение от Египта к Индии. Можно сказать, что Египет наиболее противоположен Индии, Озирис — Будде. Египет — сильнейшее противоядие от яда буддийского, от нашей мнимой «теософии», столь невежественно и кощунственно смешавшей Христа с Буддою, величайшее «да» с величайшим «нет». Давно уже началось это смешение: Аполлоний Тианский, первый теософ, мечтавший упразднить единственность Христа, — уже ученик индийских «гимнософистов».
От Будды к Озирису, к Египту от Индии, — вот путь нашего спасения, и вот почему Египет так современен, апокалипсичен.
Как трудно поверить в бессмертие души, мы знаем по собственному опыту. Кто из нас верит, хотя бы так, как Сократ — перед чашей с цикутою? Но насколько труднее поверить в воскресение плоти! Для этого нужно было явление самого Бога, да и то не поверили.
«Они, смутившись и испугавшись, подумали, что видят духа; но Он сказал им: что смущаетесь, и для чего такие мысли входят в сердца ваши? Посмотрите на руки Мои и на ноги Мои; это — Я Сам. Осяжите Меня и рассмотрите, ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня» (Лук. XXIV, 37–39).
Из всех человеческих слов это самые непонятные, невозможные, неимоверные. Только что люди поверили в них, как уже опять усомнились, перешли от слишком трудной веры в воскресение плоти к более легкой — в бессмертие души.
Египтяне знали, может быть, не хуже нашего, что такое смерть, и как неодолим ее физический закон. Почти все народы, древние и новые, торопятся сжигать трупы или прятать их в землю, чтобы не видеть тления и спокойно верить или не верить в бессмертие души. Египтяне сохраняют их тщательно и борются, — пусть детски, дико, беспомощно, — но все-таки борются, лицом к лицу, с тлением. «Дикари» и «дети», но ведь все-таки люди: если ненаучно, как мы, то чувственно, опытно знают, может быть, опять-таки не хуже нашего, что такое тление. «Господи, уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе», — это и они могли бы сказать.
Но вот, не сказали — поверили. О, конечно, сомневались! И даже очень, это мы знаем по многим свидетельствам. Но не то удивительно, что сомневались, а то, что все-таки верили, и от каменного века до христианства, через восемь тысячелетий, пронесли эту безумную, дикую, детскую, невозможную, неимоверную веру — пронесли и сложили у ног Воскресшего.
Мы знаем, как трудно возненавидеть смертное тело, этот мир, землю, чтобы возлюбить бессмертную душу, тот мир, небо, — но насколько труднее возлюбить сквозь смерть смертное тело, этот мир, землю! А ведь именно так возлюбил их Египет. Можно сказать, что никогда не бывало такой любви к жизни сквозь смерть, пока Бог не сошел на землю, и, может быть, надо, чтобы Он сошел снова, чтобы повторилась такая любовь.
«Восстань, восстань, Озирис! Я, сын твой, Гор, пришел возвратить тебе жизнь, соединить кости твои, связать мышцы твои, совокупить члены твои. Я — Гор, образующий отца своего. Гор отверзает уста твои… дарует очи тебе, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, ноги, чтобы ходить, руки, чтобы делать». С этими словами жрец совершает над мертвым обряд apra, «отверзание уст и очей»; обнимает мумию, приближает к ее лицу лицо свое и передает из уст в уста дыхание жизни.
«Ты — бог среди богов, но имеешь и все, что имел на земле… Плоть твоя растет, кровь течет в жилах, и здравы все члены твои… У тебя — сердце твое, твое настоящее, прежнее сердце».
— «Я есмь, я есмь! Я жив, я жив!» — отвечает умерший (Кн. Мертв., гл. 154).
Этот материализм пугает нас, закоренелых «духовников», спиритуалистов. Нам кажется, что тут для детской и дикой веры египтян нет воскресающего тела, а есть только оживляемый труп. Но это не так, или не совсем так.
Как луковица состоит из многих кожиц, так человек — из многих оболочек, телесных, душевных и духовных: одна оболочка в другой, более тонкая — в более грубой. Их соотношение — предмет очень сложной трансцендентной «физиологии», которую мы плохо понимаем. Это, впрочем, и неважно, а важно то, что египетская мистика пытается установить целый ряд ступеней между физическим телом, которое должно умереть, и духовным, которое должно воскреснуть. Еще важнее, что для этой мистики, так же как для христианства, не подвластное смерти существо человека — личность — заключается не в теле и не в духе, а в соединении духа и тела, в «духовном теле», sahu. Только это тело и воскресает.
Тут первая, может быть, еще бессознательная, но уже несомненная, религиозная воля Египта к Абсолютной Личности, и вместе с тем глубочайшая противоположность Индии, так же как всей современной Европе, с их волей к безличности, ибо воля к небытию, к нирване, и есть не что иное, как воля к абсолютной безличности.
Уже доисторические египтяне Наагадетского некрополя, чертя облик sahu, «светлой тени», «духовного тела», может быть, предчувствуют, что оно больше, чем тело только физическое, и что, проходя сквозь твердейшую твердь, «хрустальное небо», оно возносится к звездам. Недаром впоследствии тот мир, Другая Земля, Tuat, — уже не на земле, а на небе, а Острова Блаженных, Jalu — в Млечном Пути.
Но земля не уничтожается, а преображается в небе. И как бы высоко душа ни возносилась в небо, она все-таки сходит и на землю. Жизнь умерших есть «подобие тех дней, когда еще дышали они на земле».
«Да гуляю я каждый день у пруда моего; да порхает душа моя, как птица, по веткам деревьев моих; да отдыхает в тени сикиморы моей… Да восхожу я на небо и нисхожу на землю, ничем не удержанный. Да будет мой Двойник свободен» (Кн. Мертв.).
Именно в этой свободе, полете от земли к небу и от неба к земле — особенность воскресения египетского.
«Да будет мне дано совершать все превращения, какие пожелаю», — говорит умерший (Кн. Мертв., I, 20). Он может быть всем, чем хочет, — светилом, человеком, богом, животным, растением.
«Я — чистый лотос, расцветший на краю неба, ноздрям бога Солнца благоухающий». «Я — Змея, дочь земли». «Я — крокодил, царь ужаса». «Я — ласточка, я — ласточка. Я — скорпион, сын солнца». «Я — пребывающий в Оке Солнечном» (Кн. Мертв., LXXI–VIII).
Жизнь во многих телах — казнь за грехи, «карма» для индийцев, а для египтян награда.
Но эти «превращения» — не «переселение душ», как полагал Геродот (II, 123). Душа человека не может войти в новое тело и снова родиться, потому что тело, проекция личности, так же неповторяемо, единственно, как личность. Одна личность — одно рождение, одна смерть.