Повесть о вере и суете - Джин Нодар. Страница 12
— Дороже.
— Из Франции?
— Из фляжки.
Аскинази сперва не поверил мне, а потом рассмеялся:
— А я пью только дешёвое вино. Потому что дорогое дорого.
— Всё в жизни дорого, — рассудил я. — А сама жизнь ещё дороже. Потому что жизнь — я тут подумал — это не необходимость, а роскошь.
— У меня на роскошное денег нету.
— Это всегда так, — ещё раз рассудил я. — Если тратить только на необходимое, на настоящее не остаётся. Дело вкуса. Никто точно не знает что лучше — необходимое или настоящее. Известно только, что — если всегда гоняться за необходимым — помрёшь не познав настоящего…
— Я хочу того же! — растерянно ответил после паузы Аскинази к удивлению дежурной сестры, которая и без того уже ничего не понимала.
— У меня выпить не осталось, — признался я.
— Я не о выпить, я о твоём состоянии. Ты, оказывается, весёлый человек: жалко, если бы помер!
— Хотите анекдот? — согласился я.
— Про что? — согласился и он.
— Подходит, значит, мудачок к бармену, а тот спрашивает: Вам, мудачок, чего прикажете плеснуть — коньячку, виски, водочки, рома, джина, чего? — и кивает в сторону бутылок. А мудачок стал глазеть не на бутылки, а на людей. И кивает, значит, на самого бухого, который лыка не вяжет: я хочу того же!
— И всё-таки роскошное вредно, — попробовал Аскинази после паузы. — Особенно, если становится привычкой…
— Может быть, вы правы. А может, и нет. Существование тоже вредная привычка. Чем больше живёшь, тем выше шанс умереть…
Аскинази улыбнулся неуверенно, поскольку не разгадал моего к нему отношения — и опять был прав: отношения к нему у меня не было. Я был занят другим — переживанием неожиданной лёгкости и готовности жить дальше как бы дорого и вредно это не было.
— Почему ты кричал? — заключил он серьёзным голосом.
— Приснилось, что рожал, — сознался я. — Хотя в своё время отказался даже присутствовать при рождении дочери.
— А при зачатии присутствовал?
— В трезвом состоянии! — соврал я.
— Мог бы и выпить: особый случай! — разрешил он и умолк на пару минут, в течение которых, как мне почудилось, он размышлял.
19. Истинного лица у человека не бывает
Я попытался сделать то же самое.
Оттолкнулся от известного: Слова даны чтобы скрывать истинные мысли. Я даже верил раньше, что если бы люди говорили всё как есть, не было бы диалогов. Это неправильно, сказал я себе сейчас; или не всегда правильно. Правильнее другое: слова есть самое надёжное изо всех средств, с помощью которых человек отказывается воспринимать жизнь такою, какая она есть.
Я бы додумался, может быть, ещё до чего-нибудь, но Аскинази, наконец, вскинулся и заговорил голосом, каким сообщают заключительную мысль:
— Истинного лица у человека не бывает, и каждый есть то, кем он притворяется. Поэтому ты больным и не был. Ты здоровый, и всё, что я прочёл про тебя в твоей истории болезни, неправда!
— Всё, что вы прочли, правда, — огорчил я себя. — Но я ещё и другой человек: есть старый, который больной, но есть и новый, который здоровый.
— Я и вижу: ты очень неумирающий.
— Это просто — не умирать. Даже если время приспичило. Для этого надо стать другим человеком.
— Я, кстати, тоже думал в детстве над этим, — подобрел он. — Мечтал стать врачом, у которого не умрёт ни один больной. А потом понял, что дело не во мне, а в больном. В его способности становиться другим. Здоровым…
— И что? — не поверил я, ибо нечто подобное пришло в голову мне самому, а я не хотел походить на Аскинази. — Я вот часто думаю: если смущает приставучая мысль или хреновое настроение, надо поискать другую голову и приделать её к своему телу. А если болит не голова, — сбежать в другое тело.
— Да, то же самое! Это называется стать другим человеком. Что, правда, труднее, чем просто не умирать.
— Нет, это легче, — заартачился я. — Это даже легко: полезьте в левый карман брюк правою рукой — и почувствуете, будто прикоснулись к другому человеку.
— Тебе главное посмеяться, а я тоже часто думаю вот о чём: если мой мозг пересадить, скажем, тебе, — кем, спрашивается, ты будешь? Собою или мной? — задумался Аскинази.
— Я на это не пойду! — всколыхнулся я.
Аскинази меня не слушал:
— Ведь человек — это что? Это мозг на службе органов… Или, например: известно ведь, что люди могут жить без одной половины мозга…
— И живут лучше! — вставил я.
— Вот какой вопрос, — продолжал он не слушать. — Говорят же: спасли, дескать, человека. Пересадили орган и спасли! Что это значит — спасти человека?
Отвечать не имело смысла.
— Это значит, — продолжил Аскинази, — что из операционной комнаты вышел тот же человек, который туда зашёл. Правда?
— У вас, доктор, оказывается, есть ответы!
— Нет, — услышал он меня, — вопрос не в этом, а в другом. Допустим, у двух людей, у тебя и у меня, изъяли мозг…
— Я лично это уже испытал! — обрадовался я.
— Не перебивай! — велел Аскинази. — Изъяли, значит, мозг и вставили нам по одной половинке из мозга кого-нибудь ещё. Понимаешь?
— Кого-нибудь? — насторожился я. — Кого именно?
— Неужели не понимаешь, что это неважно? Так вот, если, скажем, в первом случае, когда мой мозг полностью пересадили тебе, а твой полностью же изъяли, — если в этом случае можно говорить, что ты это я раз уж в твоём черепе живёт моя память, то как быть, спрашивается, во втором случае, когда и тебе и мне привили по половинке из какого-то третьего мозга, а наш собственный удалили? Как, спрашивается, быть?
— Берите обе половинки! — расщедрился я. — В сложившихся обстоятельствах с одной половинкой мне делать нечего.
— Не паясничай! — повторил Аскинази. — Итак, по половинке. А вопрос, значит, такой: Кто из нас троих живёт?
— Почему троих?
Аскинази вздохнул:
— Мозг изъяли ведь у третьего. Что же вышло: кто есть мы с тобой? Этот третий? Или мы оба — один человек, живущий в двух разных телах?
Сперва я растерялся. Потом — почти сразу же — испугался.
— А? — переспросил доктор. — Или, например, тебе кроме этой половинки всадить вдобавок половинку от кого-нибудь ещё, четвёртого? Итого, у тебя две разные половинки, две памяти… Кем же, стало быть, ты станешь? Двумя разными и другими человеками, которые живут в одном теле… Правильно?
— Не хочу даже об этом думать! — рассердился я. — Для того, чтобы согласиться подумать над этим, надо быть либо, извините, врачом, либо ещё адвокатом. А я просто еврей и философ, да и то не всегда. Я бы подумал вот о чём: все мы, конечно, изменяемся во времени, но где, скажем, предел изменения, после которого это уже не изменение, а появление чего-то нового, другого? Вот о чём я бы подумал…
Рассердился в ответ и Аскинази. Рассердился и вспомнил вслух два совета, доставшиеся ему по наследству от отца:
— Я вспомнил для тебя два совета, доставшиеся мне по наследству от отца. Один хороший, а другой плохой. Я тебе их дам оба, а ты разбирайся сам — какой из них какой.
— Я разберусь! — обнаглел я. — Хотя если человек отличает плохой от хорошего, ему совет не нужен. А во-вторых, когда советует отец, — это не совет, а заповедь. Так что отец оставил вам две заповеди.
— Нет! — запротестовал Аскинази. — Совет или заповедь — зависит от того какой у отца характер, но я тебя понимаю. Если б этот засранец, наш общий папа, — и указал пальцем в потолок, — если б, кстати, Он был, например, либералом, то десять заповедей мы называли бы сегодня десятью советами, понятно? А у меня отец был человек нежный. Тоже понятно?
— Конечно, — сконфузился я, убедившись, что ни мудрость, ни тем более нежность унаследовать не возможно. — Конечно, понятно, но дело в том, что ни мудрость, ни тем более нежность…
— А сейчас слушай! — прервал меня Аскинази. — Первый совет такой: «Убей всякого еврея, который не желает стать врачом или адвокатом». Второй совет: «Всякий еврей вправе быть умнее другого, но не вправе ему об этом сообщать. И даже знать об этом».