Отшельник - Евсеенко Иван Иванович. Страница 34
Шариковой тоненькой ручкой, которую протянул ей Андрей, Наташа написала на обратной стороне фотографии всего два слова, самых простых и обыкновенных, но так необходимых в тот момент Андрею, так навечно связавших его с Наташей: «Андрею от Наташи». И все, и больше ни единого намека: о памяти, о верности, о любви; если они были (возникли), то заключались в этих двух словах, двух именах, стоящих рядом.
Первое письмо Наташе Андрей написал еще из своей части, из Союза, где у него случилась неожиданная почти полуторамесячная задержка – не было замены, молодого лейтенанта, выпускника того же училища, которое заканчивал год тому назад и Андрей (он заболел и не прибыл еще на службу), чтоб передать ему парашютно-десантный взвод. Потом два-три письма Андрей послал Наташе из Термеза, где тоже задержался на несколько недель, проходя перед отправкой в Афганистан необходимую переподготовку, медосмотр и акклиматизацию. Ну а потом уже из самого Афганистана он писал ей частые, хотя и не очень пространные письма. Наташа отвечала тоже часто, незамедлительно, рассказывала о своей учебе в мединституте, куда все-таки поступила, о разных студенческих происшествиях, вечерах и вечеринках, о походах в кино и на концерты, о новых друзьях и подружках. Ничего она от Андрея не скрывала и не таила (он сразу бы почувствовал эту тайну и умолчание между строк), была перед ним чиста и откровенна, и он суеверно считал ее своим Ангелом-Хранителем, который там, в совершенно иной, нагорной жизни, где нет ни боев, ни смертей, ни мученических ран, бережет и хранит Андрея.
Ни отцу, ни матери, ни кому-либо другому по ту сторону войны Андрей о Наташе не говорил, словно боясь, что они как-нибудь случайно, не по своей воле и не по злому умыслу вспугнут этого Ангела-Хранителя, и он навсегда оставит его. Андрей, наверное, рассказал бы обо всем лишь Танечке, старшей своей сестре и подружке, верной хранительнице сердечных его тайн, но Танечки не было. Она слишком поторопилась расстаться с несмышленым еще, беззащитным братом, оставив его жить в одиночестве и сиротстве.
На войне же, среди руин и смертей, Андрей тем более никому не смел говорить о Наташе; фотографию ее, заведенную, словно в Зазеркалье, в целлофановый пакет, спрятал под обложку военного офицерского билета и хранил ее там, всегда на груди, всегда при себе, уподобив нательному заговоренному кресту. Открылся Андреи лишь одному Саше незадолго до мученической его смерти, как будто предчувствовал ее: дальше удерживать перед ним тайну было бы уже нечестно, не по мужской их испытанной в стольких боях дружбе.
Саша долго смотрел на фотографию Наташи из-под белесых своих обожженных афганским солнцем бровей, потом перевел взгляд на Андрея и сказал именно то, чего Андрей от него и ожидал, самые верные и самые необходимые на войне солдату слова:
– Эта дождется!
Но, увы, Наташа Андрея не дождалась. Письма от нее вдруг перестали приходить, причем как-то сразу, в одночасье, без каких-нибудь затяжных промежутков, когда можно думать, что адресат твой надолго уехал из города, отлучился, но вот-вот вернется и обязательно напишет длинное объяснительное письмо. Нет – ничего этого не предполагалось! Наташа перестала писать Андрею по собственному раз и навсегда принятому решению. Он почувствовал это каким-то странным, до предела обостренным на войне седьмым или восьмым чувством и принял эту потерю безропотно и стойко – к тому времени его уже называли в части Цезарем. А Цезарю, да еще на войне, не пристало долго переживать и помнить о женских изменах.
Лишь изредка, в недолгие часы перерывов между боями где-нибудь в горах или на «зеленках» он вдруг начинал (некстати и не вовремя) корить себя за то, что все-таки открыл тайну Саше. Не случись этого, может, и не случилось бы Сашиной смерти. Слишком близко к сердцу он принял молчаливую исповедь друга, взял часть его страданий на себя и с этими страданиями был распят на раскаленном камне. Враги вырвали их из него лишь вместе с сердцем, которое само еще не пережило юношеской первой любви – это Андрей знал точно.
Конечно, кое-что разведать о Наташе Андрей мог бы, к примеру, у той же Анны Васильевны, которая небось все (или почти все) знала о ее учебе и жизни в большом городе. Анна Васильевна для своих выпускников была чем-то вроде второй матери, с многими долгие годы переписывалась, следила за их судьбами, а часто и принимала в этих судьбах самое деятельное участие. Наташу, любимую свою ученицу, она из виду потерять не могла, и Андрей, только заикнись, сразу бы узнал все, что было известно Анне Васильевне. В любых делах, в том числе и сердечных, она не умела лукавить, говорила всегда и всем самую жестокую правду. За это Анну Васильевну бывшие ее, теперь давно уже взрослые, женатые, замужние и разведенные ученики по-особому уважали и ценили. Сказала бы Анна Васильевна правду и Андрею. Но он не позволил себе обидеть и разочаровать ее разведывательным письмом, мальчишеской просьбой помочь ему, воюющему солдату и офицеру, разобраться с семнадцатилетней взбалмошной еще девчонкой, у которой сегодня одно, а завтра – другое. Не мог он обидеть и саму Наташу. Розыскное его письмо к Анне Васильевне напоминало бы обыкновенное школьное ябедничество, а на него Андрей никогда не был способен. Он должен был поступить честно, по-мужски, и он именно так и поступил – разрыв с Наташей пережил молча и одиноко.
Через полгода, правда, во время первого своего афганского отпуска у Андрея была возможность все разузнать самому, заехать к Наташе в мединститут или домой, в Деревины, но он не стал делать и этого. Раз не судьба, то, стало быть, не судьба. А чтоб больше ее не испытывать и не гоняться за ней, он сделал самое простое и самое верное, что только и можно было сделать в его положении, – женился.
В поезде по дороге из Москвы в Брянск он неожиданно познакомился с Леной, которая ехала туда на преддипломную студенческую практику. Отношения их развивались стремительно и быстро, и к концу Андреева отпуска все было решено – они поженились и даже успели сыграть скоропалительную свадьбу в Кувшинках. Если быть честным, то Андрей, конечно, перед Леной безмерно виноват: не надо было ему жениться на ней, до конца не пережив еще разрыв с Наташей. Он сломал Лене судьбу, а потом и судьбу собственной дочери, которая с самого маленького возраста чувствовала (а чуть повзрослев, и видела, и понимала), что отец и мать у нее чужие, по-настоящему не породненные друг с другом люди. Впрочем, и Лене, наверное, не надо было выходить за Андрея замуж, поддавшись одному лишь обаянию офицерского его мундира. Меньше всего Лена походила на офицерскую жену, подвижницу, которая способна ехать за мужем в любую тмутаракань, в самый дальний, заброшенный где-нибудь среди степей или пустынь гарнизон. Она хотела жить не только для мужа и ради мужа, но и для себя и имела на то все права.
Огарок свечи давно уже погас, истаяв до самого основания; комнату заполонила вечерняя пугающая темнота и еще более пугающая тишина. Слившись воедино, они стали совершенно невыносимыми, давили на Андрея со всех сторон, словно он своим неожиданным здесь появлением нарушил их устоявшийся годами покой, мешал им, был лишним и ненужным. Они давно отвыкли от людей, от создаваемых ими шума и суеты и теперь ополчились на Андрея со всей силой и неистовством. Надо было как-то разрушить их единство, заявить свои права на жизнь в родительском, всегда таком светлом и солнечном доме. И Андрей вдруг догадался, как это сделать. Он на ощупь, но очень уверенно, не ошибившись ни в одном шаге, пробрался к простенку между лежанкой и дверью и так же на ощупь обнаружил там возле наличника старинные часы с двумя медно-латунными тяжелыми гирями. Еще во время уборки Андрей хотел было подтянуть эти гири, колыхнуть маятник, и когда тот разгонится и наберет ход, перевести стрелки, сверив время по своим особо точным командирским часам, но как-то засуетился, отвлекся на другие дела, и часы остались до самой ночи обиженно-мертвыми. А без их размеренного тиканья, без набатного боя дом тоже оставался мертвым, до конца не ожившим, не вырвавшимся еще из полона тишины и темени. Правда, у Андрея было опасение, что часы давно сломаны, заржавели, и сколько в них ни подтягивай гири, сколько ни толкай маятник, а они так и не заведутся, не пойдут.