Отшельник - Евсеенко Иван Иванович. Страница 31

Огонь в лежанке уже погас, там тлели, дотлевали березовые жаркие угли. Света от них никакого не было, сколь широко Андрей ни открывал дверцу. Наоборот, они только оттеняли темноту и мрак в горнице. Андрей захлопнул дверцу, прислонил поплотнее, на задвижку и поддувало, чтоб угли поскорее погасли и можно было для сбережения тепла закрыть вьюшку.

В старые, детские времена в это время зажигали в доме керосиновую лампу-восьмерик (свет, электричество в их лесную глушь провели лишь в конце шестидесятых). Андрей и сейчас обнаружил ее на печном коменке. Лампа у них была редкостная, стеклянная, изготовленная, судя по всему, все на том же Дятьковском стекольном заводе, с высокой удобной для захвата ножкой. Андрей осторожно приподнял ее, намереваясь зажечь фитилек-гнот, запрятанный под воздушно-легкое стекло, но уже по одному лишь ее весу понял, что в лампе нет ни капли керосина (он не колыхнулся под рукой, не дал о себе знать). Андрей огорчился этому и поставил лампу на место: надо было подумать о вечернем, ночном своем зоревании раньше, еще при свете дня. Керосин в доме должен быть, и Андрей знает где. На краю сада рядом с кузницей в землю закопана многоведерная бочка, в которой отец хранил всегда дефицитный в деревне керосин. Электричество им хоть и провели, но оно часто отключалось: то выбьет во время грозы и бури на подстанции пробки, то оборвутся под тяжестью снегопада или упавшей сосны провода, то вдруг случится плановое и особо досадное для крестьян отключение на далекой и неведомой им электростанции. Волей-неволей приходится тогда вспоминать о дедовской керосиновой лампе, заново заправлять ее, обрезать фитилек, протирать чистой тряпочкой, предварительно согрев дыханием, стекло-восьмерик.

Отец, зная все эти злоключения, всегда держал в бочке необходимый запас керосина, не позволял его попусту тратить ни Андрею (чтоб промыть, вернуть к жизни найденный в лесу немецкий или «наш» штык), ни матери (чтоб побыстрее разжечь в печи дрова или торф, которые никак не хотели заниматься). Идти сейчас к кузнице на поиски бочки и добычу керосина было и поздно и небезопасно: совсем без огня там не обойдешься, придется присветить себе зажигалкой, чтоб вставить в бочку шланг, если только удастся откупорить небось донельзя заржавевшую пробку. А бочка вдруг возьми да вспыхни, после намучаешься, пока погасишь, выгорит вся дотла, как не раз выгорали на глазах Андрея военные наливники. И хорошо, если еще просто выгорит, а если взорвется и заденет огнем кузницу, тогда уж пожара не миновать: сгорит не только кузница, займется и лес, который начинается сразу за ней, в двух шагах. Что такое лесной пожар, Андрей знает, только его сейчас и не хватает: зона не зона, а сразу наедут сюда пожарники, закружатся в небе вертолеты-вертушки – тогда ни о каком отшельничестве, ни о каком схроне Андрея не может быть и речи, обнаружат его в два счета и вытащат на свет Божий, на скорую расправу. Поэтому Андрей смирился со своей теменной участью и начал располагаться на ночлег, решив, что завтра он будет более предусмотрительным и приготовится к ночи загодя, чтоб не коротать длинный весенний вечер в потемках.

И вдруг взгляд Андрея упал на едва видимую лампадку в красном углу перед киотом с образами. Там белела во мраке невысокая восковая свечечка, вернее, только ее огарок, который когда-то, судя по всему, заменял отцу и матери лампадное горючее масло (где его в деревенской отторгнутой от больших церквей и храмов глуши добудешь?!). Андрей придвинул к красному углу кухонный ослончик, встал на него, словно на какую-то ступеньку, возвышенность, и, негромко щелкнув зажигалкой, зажег свечечку. Она вспыхнула вначале крошечным, всего с пшеничное зернышко огоньком, но постепенно разгорелась: огонек вырос до величины нежного первородного листочка и так же, как листочек, затрепетал перед образами от одного только дыхания Андрея. Света его для чтения было, конечно, мало (да и свечечка слишком мала, коротенькая, гореть ей, самое многое, полчаса), но Андрей все равно по-ребячьи обрадовался ему: все-таки свет, а не тьма, к тому же и горит, возгорает вон в каком примечательном месте, перед святыми скорбными ликами, которые тоже небось устали, истомились от темноты за столько лет забвения.

Андрей слез с ослончика, но далеко от света не ушел, а пристроился здесь же под его купольно поднимающимися к потолку лучами на венском удобно прогнутом стуле рядом с этажеркой. Стоило только протянуть к ней руку – и можно было взять любую из отцовских книг, которые тесными рядами заполонили все до единой полочки. Отец слыл в деревне самым большим книгочеем, собирал и бережно хранил книги, подавая тем самым поучительный пример ученикам и их родителям. Пробовал он приучать к чтению и Андрея, но не совсем удачно, чему очень огорчался. Андрей не то чтобы не любил чтения и книг (наоборот, любил и берег их), но читал как-то на редкость медленно и тяжело, подолгу задумывался над каждой страничкой, сомневался. С возрастом эта странная, хотя, может быть, и не самая плохая, привычка в нем, наверное, укоренилась бы, и Андрей всерьез, по-отцовски пристрастился бы к книгам, но тут пошли у него годы учебы в военно-десантном училище, а после и вовсе тяжелые годы войны и странствий. Там надо было читать совсем иные книги и совсем по-иному над ними задумываться.

Но ничего, теперь вот, в тишине и покое, в отшельничестве Андрей наверстает упущенное, прочитает, изучит все отцовские умные книги, и может, наконец поумнеет на старости лет – умнеть никогда не поздно.

Книгу с полочки Андрей все-таки взял, намереваясь прочитать при трепетном мерцании лампадки хотя бы страничку-другую, все польза, все отдохновение утомленной его страждущей душе. Но, к удивлению Андрея, в руки ему попалась не книга, а фотоальбом, на ощупь и на первый невнимательный взгляд (по корешку) во всем напоминающий книгу. Менять его на другую, подлинную, Андрей не стал (впереди у него столько еще жизни, столько ничем не заполненных вечеров – прочитает все отцовские фолианты и, может, не по одному разу) и с неожиданным каким-то волнением открыл на первой страничке, решив, что сейчас именно самое время посмотреть старый семейный альбом, где запечатлена вся их родовая жизнь, начиная с прадеда Никанора (помнится, была одна его наклеенная на картон фотография, где прадед изображен в форме солдата Русско-японской войны) и заканчивая фронтовыми фотографиями Андрея, которые он, хотя и редко, но все же присылал отцу с матерью.

Прадедовская фотография была на месте, с нее альбом начинался по строгому уложению отца, который во всем любил порядок и последовательность, но рассмотреть ее во всех подробностях Андрею с первого взгляда не удалось: низко, почти до самого подоконника свисающий рушник застил свет. Придерживая одной рукой альбом, а другой стул, Андрей сделал резкое движение, чтоб приблизиться к лампадному кружочку света на столе, но этот его порыв, движение получились какими-то неловкими, суетными: альбом покачнулся в ослабевающей ладони; и из него вдруг выскользнула на пол глянцевая довольно большого размера фотография, которую отец, должно быть, не успел закрепить на отдельном листочке специальными уголками-скобками.

Андрей поднял фотографию, поднес ее поближе, к свету и прямо-таки замер от неожиданности и давно, казалось, забытого юношеского волнения. С групповой школьной фотографии, выделившись из нее отдельной фигуркой, глянула на него в упор, глаза в глаза, Наташа Ермолаева – первая и, в общем-то, единственная любовь Андрея. Была она на этой фотографии как раз в том возрасте, в каком он и знал, и полюбил ее, – излишне тихой и стеснительной десятиклассницей, жительницей районного школьного интерната. Как и каким образом эта фотография могла попасть в альбом к отцу, Андрей поначалу не сообразил, не догадался. Отца Наташа знала лишь по рассказам Андрея, ни разу с ним не встречалась и даже не видела воочию, так что подарить эту фотографию ему она никак не могла. Андрею она тоже ее не дарила; у него была другая Наташина фотография, одиночная, с узорчато обрезанными по тогдашней моде краями (позднее ее в припадке гнева и ревности в мелкие клочки изорвала Лена). Но минуту спустя Андрей все понял. На обратной стороне фотографии была сделана надпись старательной девичьей рукой (не Наташиной – ее почерк даже сейчас, через двадцать прожитых в разлуке лет он не спутал бы ни с каким иным): «На добрую память дорогому Ивану Матвеевичу от бывшей ученицы Тани Прохоровой». Андрей тут же обнаружил на фотографии эту Таню Прохорову, кувшинковскую девчонку, которая после окончания восьмилетней деревенской школы пошла учиться по примеру многих своих предшественников и предшественниц, в том числе и Андрея, в среднюю местечковую школу и, само собой разумеется, стала жить там в интернате. Андреева отца, директора Кувшинковской восьмилетки, она не забыла и вот на исходе своей учебы в районе, в местечке, подарила ему групповую предвыпускную фотографию (одиночную дарить постеснялась), где она изображена в окружении интернатовских своих подружек. Одной из этих подружек и оказалась Наташа.