О головах - Ветемаа Энн. Страница 36
Я сказал ему, что устал и что, если нужно, могу написать в министерство — конечно, если это еще принесет какую-то пользу. Он посмотрел на меня долгим, странным взглядом и вдруг как-то обмяк. Он извинился, что отнял у меня столько времени, и протянул целлофановый мешочек с помидорами: «Зоя сама выращивала». Помидоры были не ахти какие: некоторые совсем еще желтые, а один, покрупнее, видимо, в портфеле лопнул и вымазал остальные.
Я и на самом деле почувствовал усталость и простился с Геннадием. В воротах он оглянулся, остановился, словно забыл мне что-то сказать, но тут же сделал вид, будто поправляет шнурок на ботинке, помахал и пошел быстрым шагом. Почему-то уход выглядел как бегство.
Под вечер я снова вышел во двор и сел под осиной. Я немного раскаивался, что обидел Геннадия своим безразличием. Конечно, мне следовало бы проявить больше участия, но порой человека просто не хватает на все. Вначале они даже посылали мне сюда, в больницу, свои отчеты, но со временем эти отчеты зарывались все глубже под груды моих книг. Ничего не поделаешь: «внешняя политика» меня больше не волнует (мысленно я называю все, что не имеет отношения ко мне и моей болезни, «внешней политикой»). Меня без остатка поглотила «внутренняя политика». Так оно, наверно, и должно быть в моем положении.
Странно, конечно, но это преобразование нашей лаборатории в сектор меня даже как-то обрадовало, что ли. Я не сразу уяснил причину. Возможно, это было нечто вроде желания императора, который хочет, чтобы после его смерти всех его приближенных казнили и закопали вместе с ним в могилу? Вряд ли. Наверняка это не было и пошлым зазнайством: мол, видали, без меня все идет у вас насмарку! Да, но что же это все-таки было? В конце концов я склонился к выводу, что в самом начале новость меня не обрадовала, это пришло позже — видимо, когда возникла уверенность, что даже крушение дела твоей жизни тебя больше не огорчает. Следовательно, ты уже весьма близок к тому состоянию свободы, к которому должен стремиться всякий умирающий, потому что тогда проще умирать. Но поди узнай, так ли все это? И, в конце концов, от этого ничего не изменится.
Осина своим кисловатым запахом привлекла мелких мух. Как видно, киснущая осина интересует их пока больше, чем я. Кисну под сенью осенней осины — шикарная аллитерация!
Геннадий, хороший мой, мы уже не разделяем твоих забот. Мы просто закисаем: вон у осины уже и кора отстает.
Под куском отделившейся коры и вокруг него кипела жизнь. Я мало знаю о жизни насекомых — хотелось бы знать больше. Для свекольных щитоносок я, в какой-то мере, злой демон; да и тля не помянет меня добрым словом в мой последний день, хотя наше средство уничтожения тли полностью и не оправдало себя. Несмотря на все это, сам я плохо знаю жизнь насекомых — этими вопросами занимались в нашей лаборатории два биолога. Теперь мне приходится только пожалеть об этом: у меня здесь столько свободного времени, что я мог бы изучать этих козявок на базе нашего больничного сада. Безусловно, и у этого вот крошечного хлопотуна, напоминающего комара, — он так стремительно вращает своими малюсенькими крылышками, что они сливаются в некое радужное трепетанье, — есть свое аристократичное латинское название, о котором он, бедняжка, и не подозревает. Несомненно, что он принадлежит к определенному отряду, семейству, виду и его родословная берет начало где-то в вечнозеленом плеске теплых кембрийских морей. На протяжении миллионов лет он вот точно так же суетился, поглощенный повседневными поисками хлеба насущного, и пожирал других, более мелких мошек; для них он такой же злой демон, как я — для щитоносок. Весьма нервный комарик, типичный сангвиник. Даже на стволе дерева он не решается передохнуть, а судорожно машет крылышками в ритм своим суетливым движениям, словно миниатюрный страус. И у этой деловитой букашки есть сердце и мозг, и кто знает, может быть, даже надпочечники. И не исключена теоретическая возможность, что эти самые надпочечники могут ей подложить свинью.
Обаятельная букашка. Мое теперешнее больничное «я» очень гордилось бы собой, если бы написало солидную монографию в коричневом переплете о подобной мошке. Особую прелесть я нашел в том, что эту монографию прочитали бы на всем белом свете не больше двух-трех человек, это мне очень понравилось; почему-то мне все больше нравятся именно такие вещи, которые не имеют никакой практической ценности. В дальнейшем я хотел бы в своем дневнике отвести побольше места подобным размышлениям.
11
Маргит принесла мне Пушкина — это был личный томик Пээтера, и его последним желанием было, чтобы эту книгу подарили его другу, то бишь мне. Я надеюсь, что у меня не возникнет последних желаний подобного рода. Хорошо, если бы последних желаний, как таковых, у меня вообще не возникало.
Кажется, я уже писал, что когда увидел этот томик раскрытым на «Узнике», мне вспомнился темный балкон, вкус слез и приторный запах нечистых гимнастических матов. Теперь в самый раз предаваться воспоминаниям — времени хоть отбавляй; тем более, что я недавно решил копить именно те воспоминания, которые начисто являются моими и только моими. Я собираюсь писать «внутриполитические» мемуары.
На последней странице тетради набралось уже несколько строчек заглавных слов — они станут вехами моих воспоминаний. Я читаю:
Кладовка — паук — скисшее молоко — первое чтение Фрейда;
Линда — звезды в чердачном окошке — я становлюсь мужчиной — противозачаточные средства — мысли о массовом убийстве;
Рыбная гавань — альт с русским акцентом — рыбий рот — я подметаю комнату — Фердинанд — яд — дырка в чулочной пятке.
Я читаю эти слова, смысл которых доступен только мне, и чувствую себя скрягой, испытывая при этом все радости, которые дарует священная частная собственность; если я не открою смысла этих слов, они так и останутся навеки зашифрованными, — я унесу их с собой в могилу, и ни одна душа ничего не сможет поделать. Я почти уверен, что подобная участь ожидает не одну цепочку слов, и это, как ни странно, радует меня.
Никто, кроме нас самих, не знает о нас почти ничего. Да и сами мы мало что знаем. Мы не бережливы и склонны многое забывать. Сегодня, гуляя в больничном парке, я видел Яанику; она сидела на камне и ела вареное яйцо. Скорлупу она потом втоптала в землю. В этом действии не было ничего особенного, но мое внимание странным образом задержалось на нем — во мне шевельнулось какое-то смутное воспоминание; почему-то мне показалось, что яичная скорлупа каким-то образом связана с чем-то весьма важным, и было бы хорошо, если бы мне удалось вспомнить эту взаимосвязь. Пустяк — а до сих пор мешает мне. Я нанизываю новую строчку: «Яаника — яичная скорлупа — земля». Может, позже вспомню, в чем дело.
Но сегодня я начну с другого воспоминания. Записываю: «Гольфы — «Узник» — Я НЕНАВИЖУ ВАС! — «Донна Клара» — Мир да пребудет с вами!» — и пошла писать губерния.
Мне десять лет. У нас школьный вечер. Мама расчесала мне волосы на косой пробор и приказала надеть гольфы с белыми помпонами. Ее, должно быть, удивило, что на этот раз я не протестовал против этих дурацких футляров для ног. Но удивляться было нечему: ясно, что эти гольфы с белыми помпончиками — непременный атрибут униформы «маменькиных сынков» — в будний день я ни за что не напялил бы, но в воскресенье, тем более такое, как сегодня, — дело другое. Пускай сегодня считают меня образцово-показательным ребенком, пускай — ведь никто не видит, что у меня на душе! «Какой чистенький мальчик, какой паинька», — скажут обо мне с умильной и придурковатой улыбкой. Я стисну зубы и, здороваясь, низко поклонюсь; разумеется, я пай-мальчик, на редкость благовоспитанный мальчик в белоснежных гольфах, и я никогда не пачкаю своих носков. Мне-то известно, что парень в гольфах с помпонами — жалкое существо, он и не парень вовсе, а карикатура на парня, но сегодня я соглашаюсь перебороть себя в угоду тупоумной прихоти взрослых. Более того — я знаю, что это доставит мне даже тайную радость. Вот подождите, как я однажды стану кем-нибудь (я и сам точно не знаю, кем, но это непременно должно быть нечто такое, что потрясет их), вот пусть они тогда изумятся: «Боже, неужели тот самый пай-мальчик в гольфах стал…» Ну а кем стал, это пока останется открытым, во всяком случае, им придется произнести это с почитанием и любовью — примерно так же, как произносят «Его Высочество», «Его Превосходительство»… Но я не причиню им зла, я буду великодушен и отнесусь к ним лучше, чем они заслуживают. Не бойтесь! Я буду милостив к вам!